– … военная ситуация не всегда развивалась в пользу Японии…
Услышав эти слова, я взглянул на Азусу и заметил – или мне показалось, что заметил, – как он усмехнулся. Азуса тоже наблюдал за выражением моего лица, ожидая реакции на заявление императора.
– … Мы решили проложить путь к великому миру для всех поколений, чтобы вынести невыносимое и преодолеть непреодолимое.
– Как это понимать? – спросил кто-то.
Это был Киюки или, может быть, один из моих кузенов.
– Спроси своего учителя в школе, – сказал отец.
– Это означает, что император Сева наконец решил воплотить в жизнь лозунг своего правления – «Просвещенный Мир», – промолвил я, чувствуя, что у меня перехватило горло.
Мой хрипловатый голос в тот момент был похож на голос императора.
– Это означает, – заявил Азуса, зажигая сигарету, – что мы входим в эпоху культуры. – И отец, обратившись ко мне, продолжал с надменным видом: – Так что, если у тебя еще не пропало желание быть писателем, действуй, настало твое время.
Азуса помолчал, давая нам время переварить услышанное. Так человек, поливающий комнатное растение в горшке с пересохшим комом земли, дает воде возможность хорошо впитаться. А затем, когда все в комнате затаили дыхание, Азуса, зная, как много значит для меня его разрешение заниматься литературным творчеством, перечеркнул только что сказанные слова одной фразой:
– Но прежде окончи университет и получи юридическое образование.
Почувствовав недомогание, я снова лег в постель. Через некоторое время ко мне в комнату зашла Мицуко. Я ждал ее. Но она явилась не сразу. Чтобы не обидеть Азусу, она покинула гостиную под предлогом, что мне необходимо теплое питье. Мицуко принесла мне жаропонижающий настой местных трав.
– Мне очень жаль… – промолвила она, протягивая чашку с настоем.
– Какая гадость, – морщась, жалобно проговорил я и не спеша выпил лекарственный чай, наслаждаясь тем, что сестра испытывает чувство неловкости. Вернув пустую чашку, я заметил: – Ты не должна извиняться, Мицуко.
– Но мне очень стыдно.
– Стыдно? За кого? За себя, за меня или за нашего отца?
– За нашего отца… Но знаешь, Том, порой ты ведешь себя столь же экстравагантно, как и он.
– Однако это не оправдывает его. Ты прекрасно знаешь, что он преднамеренно жестоко обошелся со мной. И прошу тебя, не зови меня больше Томом.
Мицуко казалась мне сегодня необычайно красивой, наверное, потому, что была сейчас недосягаема, как никогда.
– Отец говорил в порыве чувств и потому, может быть, выразился не совсем удачно.
– В порыве каких чувств, Мицуко?! – воскликнул я и хрипло засмеялся. В горле у меня першило. – Неужели я единственный в этой семье еще сохранил крупицу честности? Хочешь, я скажу тебе, что почувствовал, услышав голос императора, заявившего о необходимости безоговорочной капитуляции? Я не испытал ни волнения, ни скорби, ни даже чувства облегчения. После чудесного спасения от неминуемой гибели моя жизнь как будто разделилась на две части. Капитуляция дает мне робкую смутную надежду на то, что я наконец выйду из изоляции и начну что-то делать в этой жизни, к чему я, возможно, совершенно не гожусь или не готов. Мне следовало бы совершить самоубийство, как это сделали генерал Анами, вице-адмирал Ониси и пятьсот офицеров, взявших на себя ответственность за капитуляцию… Почему ты не подсыпала мне яду в чашку? Неужели отец до сих пор еще не приказал тебе сделать это?
– Не говори такие ужасные слова!
– Почему? Все будут только рады, если ты отправишь меня на тот свет.
Мицуко опустилась на колени рядом с постелью, ссутулившись под тяжестью моих жестоких слов. Я наслаждался эффектом, который произвел на нее разыгранный мной спектакль. Мое отчаяние выглядело столь натурально, что Мицуко прореагировала на него так, как я этого ожидал. Она медленно склонила голову и положила ее мне на колени. Я представил себе, что Мицуко обезглавили и ее тяжелая голова упала на мои ноги. Я ощущал ее тяжесть и исходившее от нее тепло, которое разливалось по моему телу.
«Значит, это и есть путь к сердцу Мицуко?» – подумал я. Она была легкоуязвима, потому что не знала, что такое нигилизм и никогда не сталкивалась с цинизмом. Мне не составляло большого труда с помощью секретных методов подчинить себе ее невинную душу. Мицуко больше не была моей сестрой, она представлялась мне чужим малознакомым человеком, ставшим моей жертвой. Если я буду действовать медленно и планомерно, то вскоре сделаю ее обитательницей своего призрачного внутреннего мира, исполненного безмерного отчаяния.
Тем временем мой отец стал курить сигареты новой марки, появившейся после заключения мира. Точно так же поступили и те из наших сограждан, которые остались в живых и все еще не бросили курить. Что касается меня, то мне не оставалось ничего другого, как вернуться в Токийский университет и продолжить изучение права. Я вновь облачился в старую потертую форму учащегося Школы пэров и принялся упорно штудировать учебники по юриспруденции.
Мои целеустремленность и прилежание показались Азусе подозрительными. Он начал задаваться вопросом, не пытаюсь ли я обмануть его. Однако отец напрасно терзался сомнениями и старался вывести меня на чистую воду. В то время я испытывал непреодолимое отвращение ко всему, что связано с литературой, и действительно бросил писать. Я с увлечением погружался в сухие абстракции права, убеждая себя, что навсегда избавился от мира художественного вымысла. Юриспруденция стала для меня своеобразным уходом в аскетизм. И это тоже был художественный вымысел. Мое раскаяние и отход от литературы являлись всего лишь одной из форм эстетизма.
Я не задавал лишних вопросов. Меня не интересовало, зачем нужно изучать устаревшие законы, введенные еще в эпоху Мэйдзи и почерпнутые из прусской правовой системы. Тем более что программа реформ генерала Макартура, главы оккупационных властей, должна была изменить эти законы. Программа была направлена на установление демократического режима мирного времени и борьбу с коммунизмом. Подобная концепция реформ находилась вне сферы моих интересов и за рамками моего понимания. Меня не волновал тот факт, что в недрах Штаба главнокомандующего оккупационными войсками «джефферсоны» в спешном порядке уже готовят новую мирную конституцию для моей страны.
До начала занятий в университете я часто бродил по разрушенному городу в белой рубашке и шортах – моей любимой одежде. «Смерть оказывает на нас более сильное воздействие в пору пышного лета», – так писал мой учитель Бодлер. И это было правдой. Казалось, период 1945 – 1948 годов был одним сплошным жарким летом, распространявшим удушливые запахи разложения. И суровые зимы были лишь небольшими вкраплениями в эту эпоху.
Токио представлял собой настоящую помойку, где возвышались груды ржавого искореженного металла и обгорелого мусора. Унылую картину нарушала лишь пышная зелень, заросли травы затягивали кучи щебня и обломки бетонных плит. В те годы цвели необычайно крупные, ярко-желтые одуванчики, сквозь асфальт пробивались вьюнки. Мощные сорняки заполонили брошенные оранжереи. Впрочем, от них оставались лишь стальные конструкции, казавшиеся призрачными на фоне удивительно синего неба.
Ровная гряда пепла лежала на том месте, где когда-то возвышались здания, а посреди нее стояла одна чудом уцелевшая постройка, похожая на обвитую вьюнком пустую гробницу.
Если бы запечатлеть все это на картине, то такое произведение, созданное кретином-модернистом, вызвало бы сегодня восторг у знатоков. Токио в те годы представлял собой настоящую выставку кретинического модернистского искусства. Мне казалось, что нет ничего прекраснее руин. Только что образовавшиеся развалины свежи, как первый день творения.
Я испытывал пьянящий дикий восторг посреди разрушенного города. Я праздновал интеллектуальную победу вечных ценностей над никчемностью настоящего. Не надо забывать, что драма Но и чайная церемония родились, подобно тянущимся к свету луны ночным цветам, на руинах гражданской войны Онин-буммэй. Разве терзаемые мукой призраки и духи театра Но не являются отражением действительности пятнадцатого столетия, когда Япония превратилась в одно сплошное кладбище? Четкие сдержанные жесты чайной церемонии и театра Но выражают «отсутствие действия», контроль над стихийным началом, и коренятся в черном пессимизме, вызванном ужасами войны и голода в средневековой Японии. И сейчас мы ощущаем в этих древних культурных явлениях то же самое, что и люди средневековья: мы видим в них анклавы, островки спасения, временные и непрочные убежища в мире, грозящем смертью.