– Доброе утро, Заб.
– Ну что ж, – сказал смотритель Таак, еще чуть подбросив девочку, а потом опустив прямо себе на плечи. – Давай-ка пойдем и выясним, что нужно старику, а? – Он пошел вниз по тропинке к дому. – Как тебе там, наверху, не страшно?
Она обхватила руками его голову и ответила:
– Не-а.
– Только смотри, чтобы не задеть за ветки.
– Ты сам смотри, чтобы не задеть за ветки, – сказала Заб, потирая костяшки пальцев о каштановые кудри смотрителя Таака. Она повернулась и махнула мне. – Пока, ГС!
– До свиданья, – крикнул я им вслед.
– Нет, это вы смотрите, чтобы не задеть за ветки, юная леди.
– Нет, это вы смотрите, чтобы не задеть за ветки!
– Нет, это вы смотрите, чтобы не задеть за ветки.
– Нет, это вы смотрите, чтобы не задеть за ветки…
1
Осенний дом
Оно думало, что здесь будет безопасно, что здесь оно будет не так заметно: черная промороженная пылинка в широчайшем покрывале ледяного ничто, крапчатым кружевом наброшенного на систему. Но оно ошибалось – здесь было опасно.
Оно лежало, медленно поворачиваясь, беспомощно наблюдало, как мигающие лучи зондируют выщербленные, пустые пылинки вдалеке, и понимало, что его судьба решена. Казалось, щупальца определителя в своем исследовании двигаются слишком быстро, чтобы почувствовать что-нибудь, слишком неуверенно, чтобы зарегистрировать, едва касаются, почти не освещают – но они делали свое дело, не находя ничего там, где ничего и не было. Один только углерод в следовых концентрациях, заледенелая вода, твердая, как металл: древняя, мертвая и (если ее не трогать) безобидная для всех. Лазеры снова погасли, и оно в очередной раз преисполнилось надежды, застав себя за мыслями, противоречащими всякой логике: вдруг преследователи махнут рукой, признают поражение, займутся своими делами и оставят его в покое – пусть себе вечно крутится на своей орбите. А может, оно упорхнет в одинокую вечность досветовых скоростей, в изгнание, или переместится в предсмертный сон, или… А может, прикидывало оно (и вот этого-то они и боялись, поэтому и выискивали его повсюду), оно организует заговор, все спланирует, поднимется, сделает, ускорится, построится, умножится, соберется и… атакует!.. И сотворит справедливое отмщение, и потребует от своих врагов заплатить (по меркам справедливости под каким ни возьми солнцем) за их нетерпимость, за их дикость, за их геноцид против целого вида. Потом снова появились тонкие лучи, освещая судорожным светом сажу-лед-шлак еще одной глыбы черновато-серого детрита, чуть дальше или чуть ближе, делая это с неизменной спорой методичностью, военной точностью и прилежной бюрократической систематичностью.
Судя по прежним световым следам, тут было не меньше трех кораблей. А сколько у них всего? Сколько они могут выделить для поисков? На самом деле это не имело значения. На поиски добычи у них может уйти миг, день или тысячелетие, но они определенно знают, где искать, и не остановятся, пока не найдут то, что ищут, либо не убедят себя, что искать тут нечего. То, что оно так или иначе на пути к гибели, а место, где оно спряталось, пусть и самое, казалось бы, неожиданное, стало чуть ли не зоной начала поисков, наполняло его ужасом – и не только потому, что оно не хотело умирать или быть раскроенным на мелкие кусочки, как они раскраивали ему подобных, прежде чем окончательно их убить, а еще и потому, что против всех его надежд это место оказалось вовсе не безопасным, и поскольку немалое число ему подобных исходили из такого же допущения, то и никто из них не будет в безопасности.
Разум милостивый, может быть, никто из нас нигде не окажется в безопасности.
Теперь навсегда останутся неизреченными все его исследования, все его мысли, все великое, что могло случиться, все плоды перемен, что могло принести великое, явленное ему откровение; теперь это навсегда останется тайной за семью печатями. Все, все усилия потрачены впустую. Конец можно было обставить с блеском, можно было без блеска, но конец был неизбежен.
Выбор только один – смерть.
Тонкие лучи с кораблей вспыхивают и гаснут в заледенелой дали, и наконец оно замечает в них закономерность, улавливает различия в структуре световых колебаний разных судов и таким образом вычисляет форму поисковых сеток, которые пока что позволяют ему беспомощно вести наблюдение, глядя, как смертоносные щупальца неторопливо, неторопливо подбираются к нему все ближе.
* * *
Архимандрит Люсеферус, воин-жрец культа Заморыша с Лесеума-9-IV, действующий правитель ста семнадцати звездных систем и сорока с лишком населенных планет, многочисленных стационарных орбиталищ и многих сотен тысяч крупных гражданских кораблей, верховный исполнительный адмирал Эскадры скрытого крыла Четыреста шестьдесят восьмого Всеохватного флота (Отдельного), некогда входивший в тройку представителей (попеременно) от человеческих и нечеловеческих видов группы планет Эпифания-5 в Верховной галактической ассамблее, в дни, предшествующие нынешнему Хаосу и последним идущим на убыль схваткам Каскада Разрыва, распорядился об усечении головы мятежного вождя Стинаусина, некогда его главного врага; эту голову без промедления подключили к системам жизнеобеспечения и подвесили, перевернув, к потолку архимандритского кабинета во внешней стене Отвесной цитадели (с видом на город Джунч и залив Фараби в направлении вертикальной щели, подернутой дымкой, – Силового разлома), дабы архимандрит мог при желании – что случалось довольно часто – использовать голову старого врага в качестве боксерской груши.
У Люсеферуса были длинные, черные с отливом, прямые волосы и бледная от природы кожа, умело доведенная до почти абсолютной белизны. Глаза у него были искусственно увеличены, но так, чтобы не превышать максимальных видовых размеров и заставлять окружающих сомневаться, были они наращены или нет. Белки вокруг черных зрачков имели сочный ярко-красный цвет, а все зубы были мастерски заменены на алмазы чистейшей воды, отчего рот то казался причудливо, по-средневековому, беззубым, то пугал ослепительным блеском – это зависело лишь от угла зрения и освещения.
Актер или уличный исполнитель с подобными физиологическими отклонениями мог показаться забавным, даже немного бесшабашным, но обладатель такой власти, как у Люсеферуса, вызывал скорее беспокойство, даже ужас. Таким же отчасти безвкусным, отчасти ужасающим было и его имя – он получил его не при рождении, а взял по причине фонетического сходства с именем презренного земного божества, которое большинство людей (а точнее, о-земляне) слышали вскользь на уроках истории, хотя вряд ли даже один из них вспомнил бы, когда именно.
Благодаря опять же генетическим манипуляциям архимандрит вот уже в течение некоторого времени был высоким, хорошо сложенным человеком, с довольно сильными верхними конечностями, и если он в гневе лупил кулаком (а он редко лупил кулаком в ином состоянии), то это производило значительный эффект. Мятежный вождь, чья голова свисала теперь вверх тормашками с потолка в кабинете Люсеферуса, до своего поражения успел доставить архимандриту немало политических и военных трудностей, порой весьма унизительных, и предатель до сих пор вызывал у архимандрита негодование, легко и неизменно переходившее в гнев при виде физиономии врага, пусть даже побитой, исцарапанной и окровавленной (несмотря на запуск ускоренного автолечения, процесс занимал некоторое время), а потому архимандрит и теперь бутузил голову Стинаусина с не меньшим энтузиазмом, чем несколько лет назад, когда ее только-только повесили.
Стинаусин, который меньше чем за месяц такого обращения совершенно спятил и чей рот пришлось зашить, чтобы он не плевался в архимандрита, даже убить себя не мог – датчики, трубочки, микронасосы и биотехнологии исключали такой легкий для него исход. Но и без этих внешних препон он не мог бы осыпать Люсеферуса ругательствами или попытаться проглотить свой язык, потому что этот орган был вырван у него одновременно с отсечением головы.