Вдруг Ручкин влетел обратно в избу, руки кверху поднял и зашипел.
— Шшш! — молчите, мол. И таинственно так сказал: — Волки на поскотине воют.
Берданку мою в угол сунули, обступили Ручкина. А Ручкин шопотом:
— Матка и молодые воют, за полверсты сидят. Полезу сейчас на крышу, стану подвывать, они ближе подойдут.
И сам пошел. А тут все как заорут:
— Что ты, Ручкин! Голос у тебя сиплый, противный голос, будешь подвывать — волков спугнешь. Сиганут от твоего голоска за двадцать верст. Дома сиди, не вой, пожалуйста.
И так все испугались, что Ручкин от них потихоньку выть станет, что всю ночь его караулили.
* * *
Не знаю, сколько я спал. Помню, как засыпал, — про гуся какого-то говорили, что он подстреленный, пошел пешком прямо на охотника. Охотник испугался, сел в лодку и прочь поехал, а гусь за ним поплыл. А проснулся я — уже пересчитываться стали. А мне еще спать охота, — на полатях тепло — разморило. За окном темно, чуть светает.
Слышу — Тихоницкий говорит:
— На первый номер сосунков поставим. В середину их нельзя — промажут.
Это он про меня и про Олешку.
— Не согласны! — разом закричали мы. — Сам вставай на первый.
— А ну, молчите! И не разоряться у меня, а не то в загон пустим! — крикнул Тихоницкий.
А первый номер — самая дрянь из дряни. Надо стоять рядом с загонщиком, который и орет и в колотушку бьет. И ничего не выстоишь — сам вроде загонщика. Другие убьют, а ты и не увидишь. Два шиша на постном масле увидишь.
Пересчитались. Пошли охотники. И я с ними. Потом обратно побежал — патроны в кармане были, а карман дырявый; когда я спал, они выкатились и на полатях остались. Опять примета. Вчерашние я забыл, а тут разом вспомнил — и подкову, и старуху… Все приметы на меня навалились, и стал я как неживой. Не знаю, что и делать — то ли плеваться, то ли еще что другое.
* * *
Туман ходит по полю, а в ложбинах лежит густым пластом. Идем гусем, номер за номером. Ведет Тихоницкий, потом первый номер — я с Олешкой, потом второй, третий, четвертый, пятый… — двадцать восемь номеров. В туман войдешь — только спину видишь переднего охотника, да слева проглядывает огород поскотины, а больше ничего не видать. Идем молча, тихо. Курить нельзя. После сна и на самом деле холодно. Дрожишь, одежда не греет. Только сапоги чавкают, и в дыру в сапоге вода вбегает струйкой. Как кипятком шпарит сначала.
Дошли до леса. Через весь лес залегла дорога, и по дороге стали становиться на места. Самого первого меня поставили. Олега на двадцать шагов дальше, за шестьдесят шагов второй номер стал, еще за шестьдесят — третий, и так дальше. Каждый охотник отступил от дороги в лес и спрятался за куст или за дерево, чтобы волк, как станет дорогу перебегать, его бы не сразу заметил. Прямо передо мной густой еловый молодняк. Только шага на три вглубь видно. Но если на животе лежать, так подальше увидишь: у самой земли меньше веток, одни стволы. Слева от меня, на чистом месте на поскотине, стоит крайний из облавной цепи. Облава — три деревни народу. Мы, охотники, по прямой стоим. Это — будто от лука тетива. А цепь — загонщики — это самый лук, и где тетива к луку привязана, тут, значит, с охотниками облава концами сходится: с одного края — с первым номером, а с другого края — с последним, с двадцать восьмым. А между тетивой и луком — лес с волками. Облава пойдет цепью, будут шуметь, станут сходиться с охотниками — волки и побегут в нашу сторону. Тут только не прозевай.
А правила такие. Зайца не стрелять: может, вслед за зайцем волк бежит, он от выстрела повернет обратно и прорвется через облаву. Лисицу можно — только не первым выстрелом. Птицу нельзя, белку нельзя. Но если рысь увидал — пали сколько хочешь. Наплевать на всех волков. Она за троих волков скот дерет.
Тихо в лесу! Так тихо, что вот-вот, думаешь, услышишь, как туман между кустами тянется, медленно-медленно ползет из лесу. Ничего не двигается. И птицы еще не проснулись. Только козодой где-то далеко тюрлюкает. Тюрррррр… Тюрррррр… На день спать ложится. Капля упадет, прошуршит по веткам. Отмок лес на утре. Всё в нем сырое от тумана, тяжелый стоит, напитанный. Вода в хвоинах лежит, и будто хвоинки слиплись. Задень такую ветку — она тебя холодной водой как из ведра обольет. Белый мох на земле, такой хрусткий, днем — как огонь трещит, а сейчас — как резиновая губка, — жмешь его ногой, он только сипит и пузыри пускает. Застыл я совсем. В сапогах болото ледяное, а согреться да поплясать нельзя: такое чавканье поднимется — самый глухой услышит. Стоишь и с ноги на ногу переваливаешься. Правая затечет — на левую опрёшься, левая затечет — на правую, и дрожишь, зябнешь. Нет на теле теплого места, весь я как лягушка холодный. Зубы стукоток выстукивают. Пальцы будто свои, будто чужие — не разгибаются, не сгибаются и делают не то, что надо.
Сел я на пенек, перед елочкой. Пень мокрый. Сразу штаны промокли. Стоять еще хуже: колени сырые, встанешь — их застудишь, сидя-то они пальтишком покрыты. Закрыл я один глаз и посмотрел на нос, — нос у меня синий, и капля воды на кончике висит. Время медленно-медленно идет. Туману все-таки меньше осталось. Ползет он, за кусты цепляется, опять скучивается и опять ползет. Охота его ногами из леса выпинать.
Туман на меня наполз и всего меня как холодной сырой ватой обложил. Везде пробирается — в рукава, в шапку, не только за шиворот, в подмышки лезет. Очень неприятно. Наконец уполз туман, и птицы стали со сна голоса подавать. Просыпаются… Дрозды! И жаворонок на поле запел. Совсем светло стадо. И потом далеко-далеко затрубили в рог и затрещали, засвистели, в колотушки забили.
Облава пошла! Облава пошла! Далеко только всё, так далеко, что иногда замолкает совсем, а потом опять докатывается, будто волна идет с гудом и треском. А вокруг меня тихо-тихо, всё как замерло, и если дрозд рядом свистит и чекает, всё равно тихо вокруг. Может, потому, что сам притаился и не то услыхать хочешь.
Как волк побежит? Может, он ногами топает? Может, сучья затрещат? И не холодно уж мне, не дрожу я. Руки ружье держат — раздавить хотят, и час мне минута, а минута секунды в десять раз меньше. И вот услыхал я — явственно услыхал: волк бежит. Шить… шить… шить… шить… Так и видишь: большой, матерый, тяжелый, по мху бежит, воду выдавливает ногами. Шить… шить… шить… шить… Где? Направо? Налево? Я сразу берданку к плечу и за гашетку двумя пальцами для верности взялся — потому тугой спуск. А летит это ворона чортова… У этой вороны двух перьев в крыле нехватает, крыло и шипит — шить… шить… шить… шить… Подлюга подлая: И вспотел я даже. Пальтишко скинул, в одной рубахе остался. Недолго стоял я, — вдруг из лесу заковыляло что-то, прямо на меня. Походка такая чудная. Что за зверь? — не могу понять. Идет иноходью, разом две ноги с одной стороны вперед, разом две с другой, а ноги как деревянные ходули — не сгибаются, прямо не живой будто зверь. Головы еще не могу разобрать. Сел зверь, уши поднял — заяц оказался! Вот не думал я, что зайцы пешком ходят, думал, что всё прыгают. Навел на него ружье и будто выстрелил — просто палец один загнул, не задевая ружья. Раз! мол, я тебя застрелил. Потом два, потом три… семь раз зайца ухлопал. Ведь до сих-то пор я ни разу в них не стрелял… Вдруг — бууум! бууум! Кто-то дуплетом на том конце выстрелил. Заяц столбиком встал, глазом вбок смотрит, уши расставил. Меня как-то подернуло всего. Началось, думаю! Началось самое настоящее! Вот оно! Налево смотрю, нет ли кого, — нет. Направо смотрю — и зайца не стало. Белка на елке над головой зацокала-зацокала, хвостом задергала, рыжая, глаза круглые, черные, в светлой обводке. На ушах вроде кисточек шерсть. Загон ближе стал, громче шумят… И сразу забухали ружья, разными голосами. Бух! Бух! Бах! Буу! Бууу! Бум!
И ясно цепь обозначилась в лесу по выстрелам. Рядом. Близко выстрелили. Я курок стал почему-то оттягивать, а он уже оттянут. Левой рукой запасной патрон из кармана достал, в рот его сунул, чтоб ближе. И сердце у меня бьется, и глазам горячо чего-то. Эх, не побежит на меня волк! Ведь первый номер я — хуже всех.