Беззаботно-веселая, добросердечная, но довольно поверхностная Надя, дойдя и до старших классов, не почувствовала ни малейшего влечения к наукам. Она осталась верна и высказанному ею еще до поездки на вступительный экзамен намерению вовсю шалить на переменках. В этом направлении она даже с лихвой выполнила намеченную ею программу: свои выходки девочка не ограничивала переменками, а проделывала их и среди уроков. Впечатлительная, увлекающаяся, но всегда ненадолго, она вечно обожала то подруг, то учителей, то классных дам. За последние же два года нежное сердечко ее учащеннее билось для некоторых знакомых и даже полузнакомых молодых людей.
Неизменно верной восприемницей всех ее восторгов, мечтаний и волнений была Галя, которой вытряхивались и сердечные дела, и гимназические похождения.
– Понимаешь, Галка, – вся искрясь весельем, повествовала она, – вот шикарную штучку теоремщику-то нашему, Лебедеву, устроили! И, как ты легко можешь догадаться, не без благосклонного участия вашей покорнейшей слуги, – взявшись руками за платье, присела Надя. – Ты ведь знаешь, как на него временами этакие письменно-работные пароксизмы[15] нападают, как зачастит – хоть из гимназии уходи. Вот одолели его на сей раз алгебраические припадки: два дня дышим, на третий – задачишка, что твоя перемежающаяся лихорадка. Сама понимаешь… Впрочем, ровно ничего ты в этом не смыслишь, – перебила себя рассказчица, – тебе ведь хоть пять работ в день давай, и то как с гуся вода, справишься. А я, как ввяжусь в это дело, так пропала. Влезешь – все равно что в топь болотную, без благодетельной руки помощи со шпаргалкой и не мечтай выбраться. Уж я, кажется, все предохранительные меры в ход пустила: и руки, и пальцы, и глаза, и зубы, чуть не нос, – все по очереди перевязывала, чтобы от работы отвертеться. Думаешь, помогло? Как же! Жди! Безвозвратно погибла!
Надя выразительно развела руками и продолжила: – Окаянный наш bel homme[16], что толкует про бином, изволите ли видеть, меня потом в одиночку работу писать заставил. А-а?! Недурно? И ведь возмутительно то, что он проделывает это все с сознанием своей полной безнаказанности. Терпели мы, терпели, наконец выскочили из терпения и решили положить предел подобному злостному произволу. Назначена, понимаешь ли, снова работа после большой перемены. Подожди ж, душечка! Как только звонок прозвонил, мы на сей раз просить себя не заставили и мигом нырнули в класс, прежде чем классюха[17] свой завтрак дожевать успела. Хлоп! – двери на ключ, а ключ через окошко на улицу, да, понимаешь ли, кому-то, видимо, прямо в голову угодил. Синяка, конечно, не видела – с третьего этажа не больно разглядишь, – но, по всей видимости, дело без легкого увечья не обошлось. Смотрим, господин какой-то злобно так воззрился горе[18], шапку снял и смотрит на наши окна, а сам голову почесывает, не то щупает, не то ищет чего-то там. Ну, уж нашел ли, нет ли, и что именно – того не знаю. Да, и Христос с ним, не в том дело! Да, так дальше: ключ, значит, тю-тю, а сами мы, что сил давай руками и ногами в коридорную дверь барабанить. Шу-ум! На всю гимназию! Синявка[19] прилетела, мечется, в дверь ломится, но та ни с места, а мы, якобы негодующие, оскорбленные, вопим во все горло: «Откройте! Откройте нас! Что за глупые шутки! Как не стыдно!» И вдруг, как бы спохватившись: «Ах, pardon[20], Анна Михайловна, это вы, а мы думали – ученицы. Представьте себе, нас кто-то запер и ни за что не хочет открыть, будьте добры, прикажите». Та в ответ: «Да тише же, ради Бога, тише! Нельзя так шуметь, в других классах уроки. Успокойтесь, я сейчас распоряжусь, потерпите минутку».
– Неужели поверила? – смеясь, осведомилась Галя.
– Ну да, поверила, да еще как! Первым делом принялась ветра в поле искать, – сиречь ключ и виновниц его исчезновения, а это, понимаешь, с таким же результатом могло бы затянуться и на полгода. Наконец додумались послать за слесарем. Пока до него добрались да он соблаговолил явить свои ясные очи, прошло ровнехонько сорок две минуты, ну, а оставшиеся до звонка восемь минуток мы посвятили пыланью благородным негодованием против лишивших нас свободы. Так в этот день «Бинома» стороной и пронесло. А урок в четверти был последним, значит, взятки с нас гладки, ничего не поделаешь.
Надя едва перевела дух и снова затараторила на больную тему:
– Господи, и кто ее, математику эту самую, только выдумал? И зачем она нужна? Положи руку на сердце и отвечай: все равно тебе или нет, равны ли между собой смежные углы? Ведь безразлично? Ведь не станешь ты не спать ночей и, заломив руки, с отчаянием думать:
«Боже мой, Боже! Неужели же нижний вертикальный угол не равен верхнему? А вдруг он, – о ужас! – больше?! А если меньше?!. Ты замрешь от ужаса, да? Ведь нет же! И я – нет, и мама – нет, и Леля, и Дуняша, и даже Осман – никто не дрогнет, потому что решительно всем от этого ни тепло, ни холодно. Или треугольники… Впрочем, это зло еще не велико, с ними у нас даже веселенький курьезец вышел, – расхохоталась Надя при одном воспоминании. – Ты, Галка, Катю Ломову помнишь?
– Помню.
– Ну, так она, надо тебе сказать, неравнодушна к Лебедеву, к Льву-то нашему Александровичу. Вот вызвал он ее к доске какие-то треугольники не то накладывать друг на друга, не то прикладывать. Катерина, как ни в чем не бывало, понадписывала «Л. Е. В.» на уголках обоих и начинает: «Наложим треугольник Л. Е. В. большое на треугольник л. е. в. маленькое» – и пошла-поехала. Всем смешно, а она ничего. Когда же дошла до четырехугольников, Катька еще букву А прикинула, и получился целый Лева… Ну, и Бог с ним, с Левой, все это вздор, – замахав руками, снова оборвала свой рассказ Надя, – самая суть начинается теперь. Наставь ушки на макушку и внимай, слушай и не дохни. Ты Олю Телегину не забыла, надеюсь? – в виде вступления осведомилась девушка. – Такая хорошенькая шатенка?
– С двумя косами? – спросила Галя.
– Она самая, – подтвердила болтушка. – Так вот, у этой самой Оли есть и брат, кадет, и кузен, оба в одном и том же корпусе учатся, а по воскресеньям к Телегиным в отпуск ходят. Там бывала и я. Вдруг, понимаешь ли, того… ну, одним словом, я и Ване Телегину, и Пете Дмитриеву, обоим понравилась, но Ване больше. Такой себе, понимаешь, шатенчик, глаза тоже шатеновые, веселый, ловкий, а танцует – как Аполлон…
– Ты твердо убеждена, что Аполлон танцевал, да притом хорошо? – вопросом перебила ее Галя.
– А кто его знает! Надо полагать, что не газеты ж он читал! Отплясывал, вероятно, со своими музами там на Олимпе.
– Ты хочешь сказать, на Парнасе? – поправила Галя.
– Ну, на Парнасе, пусть, отстань только и не перебивай. Да, так танцевал, говорю, божественно, – с того же места, где остановилась, продолжала Надя. – Сам стройный, волосы вьющиеся, поэтические и усики такие малюсенькие. Идут ему! То есть, в сущности, они еще пока не совсем пришли, так, приблизительно, на полдороге, но когда окончательно придут… Воображаю, что это будет! Петя – тот похуже, но зато у него на погонах нашивки, это значит, кадет из первосортных. На Пасху, понимаешь ли, ежегодно устраивается корпусный праздник и бал. Ах, этот бал! Я забыть его не могу. Танцева-а-ала я а-ах! До сих пор постичь не могу, каким чудом подметки уцелели. Танцую все с Ваней, все с Ваней. Петя ходит мрачный, как погреб, и зловеще на нас поглядывает. Наконец перед самой мазуркой разлетается ко мне: «Позвольте вас просить». – «Мерси, танцую». – «А с кем, смею спросить?» – «С месье Телегиным». – «Ах, опять с ним! Прекрасно-с! Как вам будет угодно. Прощайте ж, Надежда Петровна, будьте счастливы и не поминайте лихом. Прощайте навсегда».