— Завалил зверя, — сказал я и швырнул пистолет. — Стреляй теперь ты.
Он не стал стрелять. Расположился поудобнее на спине, сомкнул пальцы на груди и в глубокой усталости закрыл глаза. Катя облепила его руками, ногами, гладила, тормошила и вдруг, тяжко охнув, поникла. Я взял с кровати простынку и прикрыл ее голизну. Подумал: ничего, пускай полежат.
Неслышно появилась Полина, куталась зябко в халат:
— Что, Миша? Теперь доволен?
— Может, он живой?
— Да нет, похоже, дошутился Эдичка.
Прошла к тумбочке, достала оттуда кипу бумаг, уселась на кровать и стала их разбирать у себя на коленях. Что-то искала. Я был в такой прострации, как человек, который не спал несколько суток и которого заставляют решать логарифмическое уравнение. Ничего не чувствовал, кроме лютой тоски.
В комнату тем временем подоспел еще народ. Пришли Лиза и Прасковья Тарасовна. Чуть позже возник водитель Витек, почему-то в накинутой на плечи солдатской шинели. Все вели себя тихо, мрачно, с приличествующей моменту неторопливостью. Никто не блажил, не плакал. Никто ничего не выяснял, словно произошло что-то такое, что каждому было заранее известно.
Лиза опустилась на колени и потрогала у Трубецкого жилку на шее.
— Дышит, — сказала неуверенно.
Вдвоем с Прасковьей Тарасовной они разъединили влюбленных. Катя уже приходила в себя: веки затрепетали. Полина оторвалась от бумаг:
— Витя, быстренько позвони Григорьеву. Пусть немедленно приедет.
Витек молча вышел.
— Может, «скорую» вызвать? — предложил я. Мне никто не ответил. Катя зашевелилась и села. Озиралась, точно в лесу. Увидела Трубецкого. Струйка крови у него на щеке застыла, он чему-то улыбался. Я догадывался — чему. Наверное, его забавляла ситуация, в которой он оказался. Беспомощный, никому не опасный.
— Это ведь все неправда, да? — спросила Катя. Ей тоже никто не ответил. Я помог ей подняться и повел к двери, мы вышли в ярко освещенный коридор. Дошли до ее комнаты. Она не сопротивлялась. Я уложил ее в постель, укрыл одеялом, присел на краешек кровати.
— Папа, скажи что-нибудь. Ну пожалуйста!
— Да что тут скажешь, — я развел руками.
— Но этого же не может быть!
— Все бывает, дочка. Время глухое. Каждый охотник, каждый норовит кого-то подстрелить. Народ на это и надеется. Вдруг мерзавцы сами переколотят друг дружку. Больше-то не на что надеяться.
— Папочка, у тебя бред?!
— Нет, доченька Я в норме. Хорошо себя чувствую. Ты поспи пока. Утро вечера мудренее…
Не успел договорить, она впрямь задремала. Напряжение ночи, полной кошмара, сломило ее слабые силы. Я погасил свет, вышел в коридор. Навстречу спешила Полина с бумагами в руках. Лицо нервное, пустое. Я посторонился. Прошла мимо, словно не заметив. Да нет, заметила. Улыбнулась краешком губ.
— Осиротели мы, Миша!
— Может, оклемается?
— Вряд ли. Приходи, выпьем чего-нибудь.
И прошелестела, точно ветка сирени. По Олеше, кажется? Еще я мог бы сравнить ее со всеми женщинами, которых знал прежде. Ни одна не годилась ей в подметки. Хотя она была убийцей, как и я.
Я закурил, прислонившись к стене возле двери Трубецкого. Вскоре оттуда появилась Прасковья Тарасовна. В руках эмалированный тазик. Поглядела сочувственно:
— Как дальше будешь жить, Миша?
— Уж немного осталось. Дотяну.
— Пойди попрощайся.
— Думаете, умрет?
— Куда денется. Ему срок короткий был выписан. Не твоя вина. Срок весь вышел.
В багряно-розовой комнате Трубецкой все так же лежал на полу. В ногах, в позе лотоса сидела Лиза. Увидев меня, прижала палец к губам:
— Не тревожьте его, Михаил Ильич.
Самое интересное, у Трубецкого глаза были открыты. Вернее — один левый глаз. Другой затянуло темно-синей блямбой.
Живым глазом смотрел на меня приветливо. Губы зашевелились, прошамкал:
— Некрасивая дырка, да?
— Не разговаривай, — сказал я. — Береги силы. Сейчас врач приедет.
— Я на тебя не обижаюсь, Мишель. Все справедливо. Твой кон.
— Чего обижаться. Я же не нарочно. В горячке.
Улыбка у него была изумительная, безгрешная, с кровяным следком.
— Нагнись, Мишель, чего-то важное скажу по секрету.
Я послушно нагнулся, а этого делать не следовало. Его рука взлетела, как стрела, пальцами ткнулась мне в грудь. Ощущение было такое, будто проткнули вилами. Оступясь, я не удержался на ногах, скользнул на пол. Железный обруч сковал туловище, дыхание застряло в ребрах. Я перхал, хрипел и чувствовал, как глаза вываливаются из орбит. Наверное, это был смертельный удар, но меня спасла Лиза. В последний миг ослабила удар, хлестнув сверху быстрой ладошкой. Трубецкой с любопытством наблюдал за моими мучениями и, когда я чуть-чуть раздышался, огорченно произнес:
— Какой ты живучий однако, Мишель!
Лиза сказала:
— Уходите, Михаил Ильич! Уходите, пожалуйста. Не мешайте умирать. Не тревожьте учителя.
Я попробовал встать, ноги были точно из ваты. Тут в комнату вкатилось существо, напоминающее раздутый дубовый бочонок с черной головкой-затычкой. Если бы встретил этого человека в лесу, решил бы, что это оживший гриб-боровик, но это был врач Григорьев. Он опустился на ковер и поставил рядом кожаный медицинский саквояж. Приник ухом к сердцу Трубецкого. Оттянул веки. Посветил стержнем-фонариком в глаза, поднес к губам зеркальце. Все это проделал, кажется, одновременно. Поднял раздраженный взгляд:
— Братцы мои, да он уже на том свете.
— Нет, — возразил я, — только что разговаривал.
— Так и бывает, — согласился врач. — Кто же это так постарался? Угрохал Эдичку?
— Я.
Врач оглядел меня критически:
— Да нет, дружок, на себя не берите. Вам не по зубам. Впрочем, меня это не касается. Мое дело — оформить отбытие. Утром заберем. Хотелось бы повидать Полину Игнатьевну. Это возможно?
— Я провожу, — со скрипом я, наконец, поднялся. От двери оглянулся. Господи помилуй! Глаза Трубецкого опять были открыты и следили за мной с сухим торжествующим блеском. Меня вынесло из комнаты волной ужаса. Кругленький врач семенил рядом.
— Вы кто же будете, милейший? Что-то я вас раньше никогда не встречал.
— И не могли встретить. Я тут новенький.
В спальне Полины он пробыл минут пять, я ожидал в коридоре. Вышел еще более раздраженный, чем вошел. На меня взглянул косо:
— Еще чего! — буркнул злобно. — Я в конце концов тоже живой человек, верно?
— Намного живее Трубецкого, — подтвердил я.
Полина сидела за столиком со своим любимым телефоном. Не соврала: припасла коньяк и даже закуску. Я с разгону хлобыстнул полстакана. Пухлые губы Полины скривились в улыбке, почти соболезнующей. Видимо, наступила минута хоть как-то объясниться.
— Он глумился над ней, Поля. Девочка страдала. Какой-никакой я все же отец.
— Тебе нет необходимости оправдываться… Тем более передо мной… Но ты ошибаешься. Эдичка никогда ни над кем не глумился. Ты просто не смог его понять. Он жил сердцем, не умом. И женщин знал, прости, лучше тебя. Тебе могло показаться, что он глумится. На самом деле он твоей дочери угождал.
— Он бил ее, мучил!
— Значит, ей так было нужно. Именно это. Боль, любовное страдание, полное подчинение силе. Подумай хорошенько, разве иначе она могла в него влюбиться? До беспамятства влюбиться. Эдичка гениальный дамский угодник. Но еще — он был герой. Ты просто не понял.
Я знал, про что она говорит, но не знал, почему просвещает именно меня. Я бы тоже мог прочитать ей небольшую лекцию по сексопатологии, но Трубецкой был нахрапистым хищным зверем, а Катенька была моей дочерью, которая до девяти лет боялась оставаться в комнате одна.
Полина легко, привычно разгадала мои мысли, словно я их высказал вслух.
— Хорошо, Миша, ты тоже прав. Мы оба устали, давай ложиться. Только запомни одно — тебе станет легче. Не ты убил Эдичку, ему самому так захотелось. Он тебе поддался. И еще. Почему не спросишь, что я чувствую? Тебе неинтересно?
— Что ты чувствуешь?