Мы долго сидим на ступенях небольшого дворца, стоящего на холме. Молчим и смотрим на пологий ландшафт. Мы вообще почти не говорим. Нам хорошо. Именно там и тогда мы чувствовали, что по-настоящему любим друг друга.
Мы просидели там дольше, чем собирались. Совсем не холодно, хотя в это время года можно ждать холодов. Мы не двинулись с места, когда начало темнеть, и не сразу встали даже тогда, когда совсем стемнело. Марианна достает дешевое вино в картонной упаковке, которое она припрятала и, как ни странно, сохранила до этой минуты.
И мы бродим среди деревьев с гибкими стволами. Глядим на облака, плывущие мимо луны. Марианна удивляется, что здесь совсем не холодно, и я с ней согласен.
Уже поздно, и поезда в город больше не ходят. Я в отчаянии спрашиваю, что же нам теперь делать. Марианна стучит в дверь кирпичного домика на краю парка. Когда дверь открывается, она просит прощения, очень церемонно и трогательно. И держится безупречно. Она просит разрешения воспользоваться телефоном, чтобы вызвать такси. В доме живет старый смотритель парка с женой. Они очень сокрушаются, что нам придется потратить несколько сотен крон, чтобы вернуться на такси в город. Переглянувшись, они окончательно решают, что жалко тратить такие деньги. И предлагают нам переночевать у себя. Мы можем расположиться в комнате их сына (он уже давно в ней не живет). Мы мямлим, что они слишком добры, да так оно, собственно, и есть, разумеется, но Марианна шепчет мне, что иногда можно идти и на такие поступки, и я с ней согласен. Мы от всего сердца благодарим стариков. Жена смотрителя спрашивает, можем ли мы ночевать в одной комнате (мы, вероятно, женаты?). Да, конечно, отвечает Марианна, я не возражаю и испытываю удовольствие от мысли, что не возразил.
Старички угостили нас рябиновой настойкой, и мы беседуем. Смотритель рассказывает о животных и деревьях. Парк для него давно стал своим. Мы потягиваем винцо. Марианна берет мою руку и гладит ее на глазах у стариков, и жена смотрителя говорит, что сама делала эту настойку. Я смотрю на нее с умилением.
Наутро мы просыпаемся в комнате, где раньше жил сын старичков, она залита солнцем. Смотритель и его жена с тех пор ничего там не меняли. Сын для них так и остался ребенком (впрочем, так ведь и должно быть). Под потолком висит самолетик, и стены увешаны рекламами автомобилей. Я подумал, что лучше, чем сейчас, мне уже никогда не будет, я лежу и изнемогаю от счастья. В полной тишине. И я верю, что мы с Марианной будем вместе вечно.
Мы не занимаемся любовью. В этом нет надобности. Все хорошо так, как есть. Мы просто лежим и улыбаемся друг другу. Солнце касается лба Марианны и ее волос, и мне хочется лежать и лежать здесь весь день в счастливом блаженстве. Но жена смотрителя осторожно постучала в дверь и позвала нас завтракать. Ей пришлось дважды повторить приглашение, и только после этого мы вышли, поели, попили чаю. Потом сердечно поблагодарили хозяев.
120)
Уже в поезде на пути в Копенгаген безмятежность этого утра немного тускнеет. Я спрашиваю у Марианны, нет ли у нее с собой жвачки, но у нее оказалась только одна штука, которая нужна ей самой. Я говорю, что, по-моему, это нехорошо с ее стороны, и она награждает меня взглядом, от которого мороз подирает по коже.
Мы возвращаемся с неба на землю. Я понимаю, что оба мы смертны.
121)
Мы отправились дальше на юг, и оказалось, что немцы переняли у шведов дурной обычай заливать светом все подряд, разрушая очарование мглистой ночи. Я и тут откровенно высказываю свое неодобрение, но Марианна говорит, что понимает немцев не меньше, чем шведов. Может быть, немцы тоже боятся темноты.
Мы прибываем в Эссен, когда еще все спят, и я обращаю внимание Марианны на то, что большинство немцев, как ни странно, не склонны к раннему пробуждению. Я заметил свет только в двух окнах из тысячи, мимо которых мы проехали за последние полчаса. А может, жители Эссена склонны ходить по дому в темноте? — предположила Марианна (но это было бы еще более странным).
Я решил, что должен спросить у нее, куда идет наш поезд. Он идет в Париж. Я поинтересовался, зачем мы туда поехали (ведь все ездят в Париж), не лучше ли нам было держаться от него подальше? Марианна спросила, задавался ли я вопросом, зачем люди ездят в Париж (если не задавался, то мне стоит подумать над этим, сказала она). По правде говоря, я никогда об этом не думал, так что решил последовать ее совету. И пришел к выводу, что съездить в Париж не такая уж плохая мысль.
122)
Кому, кроме немцев, могло бы прийти в голову построить самый обыкновенный, ничем не привлекательный ряд жилых домов Длиной в четыре километра? — спросил я (мы как раз проезжали мимо такого). Нет, Марианна не могла припомнить кого-то еще. По-моему, немцы страдают какой-то почти извращенной тягой к монументальности. Марианна сочла, что, может быть, лучше такая монументальность, чем вообще никакой. Может, и так, сказал я задумчиво. Может быть, да, а может быть, нет, говорит Марианна, и я говорю, что если сказать так, то мы недалеко отошли от первого заключения. Далеко, недалеко, подумаешь велика важность! — говорит Марианна. До важного все равно никогда не доберешься, прибавляет она через некоторое время. И смотрит на меня.
123)
А вот часы у немцев — отличные. В этом надо отдать им должное. Я просыпаюсь почти всякий раз, когда поезд останавливается на станции, и всегда вижу часы одного и того же типа. Какому-то немцу удалось сконструировать часы (уникальные в своем роде), которые создают впечатление, что у вас впереди еще уйма времени. На этих часах оно еле ползет. На немецкой железнодорожной станции жизнь словно замирает. Секундная стрелка подолгу задерживается на каждой цифре. Это великое изобретение. Часы не торопятся показывать время. Выжимают из него максимум возможного. Смотреть на это одно удовольствие.
124)
После проверки билетов, которая разбудила нас, я обращаю внимание Марианны на огромную разницу в характере проводников (датчанина, который накануне вечером четверть часа рылся в своих бумагах и не мог ответить на наш вопрос, как согласуются графики следования поездов, и немца, у которого тут же был готов исчерпывающий ответ, и он повторил его несколько раз, хотя я и не просил его об этом).
Ты слишком много думаешь, говорит Марианна. И спрашивает, не кажется ли мне, что это мой порок. Нет, нисколько не кажется. Напротив, это мое достоинство, говорю я. И еще говорю, что думать меня побуждает наше путешествие. Я пропускаю все увиденное через себя и перевариваю с помощью мыслей, ассоциаций и последующего анализа. Важно уметь сопоставлять новое с уже известным. Тогда это путешествие будет иметь для меня смысл.
Марианна считает, что склонность к сопоставлению — самое большое заблуждение мужской части человечества. Допустим, говорю я, но, несмотря ни на что, это мой способ рассматривать мир. Меня даже немного испугало, что она хочет лишить меня моего способа мышления (ведь другого я не знаю). Твой способ мышления и есть твой главный недостаток, говорит Марианна. Она на моем месте предпочла бы остаться дома, чем подвергать себя необходимости путешествовать, руководствуясь таким способом мышления.
125)
Всякий новый город, мимо которого мы проезжаем, повергает меня в бесполезные размышления об огромном количестве населяющих его людей и автомобилей (что, в конечном счете, можно отнести ко всему миру в целом). Например, Антверпен. Чтобы проехать мимо него, требуется не меньше получаса. А ведь поезд, как мне кажется, идет быстро. Улицы, окна, парковки, куда ни глянь. Меня просто убивает мысль обо всех этих людях. Точное число тут теряет всякий смысл. Я не в состоянии представить себе это количество. Я даже вообразить себе не могу, как широко мне пришлось бы улыбаться, если бы я со всеми этими людьми водил дружбу (одной улыбкой от уха до уха вряд ли отделаешься). Нас, людей, развелось такое количество, которое не воспринимается моим сознанием даже в абстрактной форме. И мне кажется, что Бог в этом случае исходил из нереалистических амбиций. Лучше бы он их несколько остудил. Что ему стоило остановиться хотя бы после Антверпена?