— Утонем! — убежденно сообщает кто-то с задней скамейки.
— Утонем! Утонем! — охотно подхватывают голоса.
— Нэт! Нэ видать своих внуков! — говорит какой-то старик.
Так все они говорят, и шофер соглашается и сокрушенно машет головой: да, мол, утонем. А как же иначе? Тонем!
И едем дальше.
И вдруг зажглось электричество, осветило затопленный город Рустави. Шофер объяснил, что они под самым Тбилиси. Тусклый свет озарил воду. А дождь все лил, лил. В ногах у Кости дремал чемодан. От чемодана пронзительно пахло розами.
Костя в Тбилиси. В приемной знаменитого свана, которого все называют Бо́рис. Должно быть, сваны так выговаривают имя Борис? Он геолог. Дважды награжден Государственной премией. Костя с таким трудом добился приема к нему!.. Он являлся сюда пять раз.
— Входи-ка, мальчик… — И человек у стола приподнялся навстречу Косте.
Бо́рис огромного роста, почти гигант… Он смахивает на датчанина. (Костя мог судить об этом не потому, что видел датчан каждый день на улицах Москвы, а потому, что видел их раз-другой в кинохронике.)
Они стояли друг против друга почти навытяжку. Гигант — должно быть, по той причине, что не умел держаться иначе. Костя — потому, что так держался геолог Борис.
— Мне… Здравствуйте. Мне говорили, что вы все можете… — забормотал Костя.
Борис недоуменно приподнял брови.
Костя смолк. Во рту у него стало сухо.
— Я слушаю, мальчик, — терпеливо и очень вежливо сказал Борис.
— Мне нужно в Сванетию, — утратив последние остатки уверенности, выдохнул Костя.
— Ну и что же?
— Видите ли… — принялся объяснять Костя. — Разливы рек!.. Нет дорог… Не ходят автобусы. Перестали летать самолеты… А у меня… У меня все ж таки не так много денег. Я не могу ждать.
— Так что вам, собственно, надо?.. Денег? — досадливо спросил Борис.
Костя так сильно и так мучительно покраснел, что Борису, видно, стало жалко его.
— Я еду в Сванетию за сестрой. Мне написали письмо из Сванетии… А вы… Вы сван?
— Да. Я сван.
И на дне его голубых глаз мелькнула тень не то любопытства, не то снисходительного сочувствия… У очкастого интеллигентного мальчика, стоявшего навытяжку у его письменного стола, от ярости и волнения тряслись губы.
— Садысь, прошу, — сказал Борис. — И постарайся-ка все рассказать толком.
— У моей сестры умерла мама.
Геолог не выразил ни особого сочувствия, ни любопытства. Он учтиво и спокойно глядел в разгоряченное лицо очкастого мальчика. И тут-то Костя сорвался… Все, что он испытал с тех пор, как получил письмо от дедушки Гасвиани, — все, все, все! — ему захотелось обрушить на голову этого сильного и такого довольного собой Бориса.
— Моя сестра… Овдовела!.. То есть… — Костя чуть не плакал. — Она осиротела!.. А раньше умер наш папа. Кроме меня, у Жужуны никого нет… И мне, понимаете, написали…
— То есть… Прости… Прими мои соболезнования, но я ничего не могу понять… Кто написал?.. Кто умэр?..
— Умерла ее мама. Доктор. Розия Шалаева…
Лицо Бориса мгновенно утратило свое невозмутимое выражение.
— Да. Я знаю… Доктор Розия Шалаева умэрла. — Глаза геолога сузились. — Вэликолэпный врач!.. Рэдкий врач…
И Костя вдруг подумал, что геолог — человек добрый.
— Так в чем же дэло, давай по порядку…
— Я уже все рассказал, — ответил Костя и опустил глаза.
— Возьмите трубочку, Борис Амиранович, — приоткрывая дверь, сказала геологу секретарша. — Москва на проводе.
Пока геолог разговаривал по телефону, Костя решился поднять глаза.
— Я, видите ли… Дело в том, что разливы рек. И я попал в наводнение, пока ехал из Кахетии в Сванетию.
— Ты живешь в Кахэтии?
— Нет. В Москве. Я из Москвы… Получил письмо от дедушки Гасвиани… Чтоб за Жужуной… И вдруг — дожди… Я пришел просить, чтоб вы помогли мне добраться. Потому что… В общем, я не могу ждать.
— Разберемся-ка по порядку, — сощурив глаза, сказал Борис. — Ты прав. Как тебя зовут?.. Костя?.. В этом году в Сванетии действительно был трехметровый снег… Дорога еще закрыта. Геологи докладывают, что сидят в Сванетии без дела. Правильно ли я тебя понял, что ты пришел ко мне посоветоваться?.. Так вот: я советую подождать.
— Нет. Я пришел не для этого. Мне сказали, что в Сванетию едут грузовики.
— Они едут, конечно, — задумчиво сказал Борис, — Но очень нерегулярно… Да и возьмут ли тебя? Грузовик — не автобус, это не пассажирский транспорт.
— Ну, а если бы самолетом? — вздохнув, спросил Костя.
— Самолеты, сам знаешь, не летают сейчас в Сванэтия: грозы, облачность…
— Вы мне поможете! Я уверен. Мне сказали — вы можете все!
Борис развел большие руки.
— Ну, раз сказали… — И, не выдержав, он улыбнулся. — Что ж… нельзя подрывать свой авторитет. Попробуем, постараемся. Соединюсь с автобазой в Зугдиди. Но не сегодня. Сегодня мне нэкогда. Скажи сэкретарше, чтобы напомнила завтра утром.
…Великое дело — добрая воля. Ей дано совершить многое: например, несмотря на трехметровые снега, посадить в грузовик, идущий в Сванетию, мальчика-москвича. Истинная доброта могущественна так же точно, как человеческая воля. И неправда это, что будто бы доброта уязвима. Она может стать уязвимым местом отдельного человека, но не множества людей. Когда доброта слита, она становится доброй волей.
А еще люди доброй воли называются солью земли. Они лечат. Учат. И совершают подвиги. Они изобретают. Строят мосты. На них держится старушка земля… Соль земли. Соль Сванетии. Как жить без соли? Не проживешь! Об этом довольно-таки прозрачно намекнул в письме к «досточтимому брату» дедушка Гасвиани.
Все это — и наводнение, и красивое лицо Бориса, и шумящий Ингур, и потоки дождя — вспоминает Костя, лежа в парадной комнате учительского дома. И, как всегда, вспоминает маму и отчего-то тревожится о ней. «Мама, — про себя говорит Костя, — мама…»
И засыпает.
11. Доктор Долговлас
— Костя… — едва шевеля губами, говорит Нина Сергеевна.
Ее несут на носилках. Она лежит на носилках, крепко зажмурившись и стиснув под одеялом кулаки.
Распахиваются двери парадной; соседи глядят ей вслед: заболела. А где же Коська?
Около кареты «скорой помощи» собрались любопытные.
«Это небось моя последняя дорога…» — подумалось ей.
И встало перед Ниной Сергеевной то, как множество и множество раз выходила она из этой парадной, выбегала из этой двери когда-то давно, когда была очень юной. Выбегала, теснимая радостью, предчувствием счастья, сознанием своей непобедимости и той красоты и добра, которые несет с собой. «Экая внутренняя чистота и ясность! Видно, это и было счастьем, а я и не знала!»
Так вот ее последняя дорога… Так, что ли?
«Отставить!» — сказала она себе и поморщилась.
На слове «отставить» машина тронулась. Нина Сергеевна слышала каждый поворот ее колес, она чувствовала, как звенит улица. Коренная москвичка, она сильно любила этот тоненький звон и умела слышать его.
В карете рядом с нею сидело двое санитаров, стажеры медицинского института, и Юра Богданов. Носилки остановились. Нина Сергеевна открыла глаза. Ее внесли в палату.
На дворе был ясный день. Свет причинял ей боль.
Лежа в палате, она ушла во тьму, где была одинока, как всегда бывает одинок тяжело больной человек.
Одна. Наедине с собой. В поединке за жизнь. Среди расплывчатых видений, о которых люди потом никогда никому не рассказывают. Да и кому расскажешь? То, что делалось с нею и в ней, было много торжественнее и больше того, что умеет рассказать о себе человек.
«Тебя нет, — разговаривала она с Константином Аверьянычем. — А я не тебя жалею… И не о тебе… Я себя жалею! Себя!.. Себя!.. Мне надо в тебя уткнуться. Заплакать. Мне тяжко, тяжко…»
Дни и ночи, и эта палата, и окна палаты, и эта кровать — все слилось в коридор, очень длинный и зыбкий. Тут и там вспыхивало то, что было прежде жизнью Нины Сергеевны. «Костя, Костя! Не забудь, полей кактусы…»