— Если он не при чем — отпустят, и он вас догонит.
Человек в железнодорожной форме лгал безо всяких усилий, но она эту ложь распознала:
— Отпустите его!
— Да что вы в самом деле? — обозлился он не столько на нее, сколько на самого себя за то, что теряет с ней время. — Я-то как могу его отпустить? Идите вон сами и просите.
Она стояла и никуда не уходила.
— Ну что, тебя силой выталкивать?
Бабушка молчала.
— Вот что, возьми листок бумаги и напиши, как все произошло. Только живо. Штраф заплатишь, и дело с концом.
Она писала, немного наклонив голову и отбрасывая прядь волос, очень быстро, легко, как будто это и было всю жизнь занятием ее огрубевших, но все еще тонких пальцев. Наконец исписав листок с обеих сторон стремительным убористым почерком, протянула его с таким видом, точно написанное ею могло действительно что-то значить и не будет выброшено в корзину, посмотрела на человека в железнодорожной форме молящими глазами и за безразличием и холодом, в который были эти глаза точно асфальтом укатаны, проступило что-то живое и очень близкое.
— Вы дворянка? — спросил он по-французски.
Странное выражение промелькнуло в ее глазах, удивление, недоверчивость, страх и, верно поняв, что терять ей уже нечего, она молча кивнула, не став уточнять, что дворянином был ее бывший муж.
— Как вас зовут? Пойдемте со мною.
Еще пьянее, отчаяннее и надрывнее играла на улице гармонь и уже совсем разошлись под дождем женщины и те, к кому должны были вернуться мужья и сыновья, и те, кому предстояло до скончания века вдовствовать, как и ей — только при живом муже.
Николай был, к счастью, не в изоляторе НКВД, а в каком-то чулане, куда его заперли обходчики, ушедшие праздновать победу. Он лежал на полу, свернувшись калачиком, и спал, сжимая изо всех сил тряпку как доказательство своей невиновности.
— Сколько мы вам должны? — спросила она со старомодной щепетильностью.
— Нисколько, — отмахнулся он, закуривая.
— Нет, — возразила она, — прошу вас. Мне так будет спокойнее. Чтоб по закону.
Она заметно нервничала, возможно, боясь, что он назовет сейчас слишком большую сумму, но старалась держаться с достоинством, и начальника станции, бывшего петербургского инженера-путейца, сосланного в эту местность в конце двадцатых годов и назначенного на должность в связи с войной и только потому, что некого было больше брать, за годы войны измученного не меньше ее, живущего в постоянном напряжении и под страхом расстрела, охватило раздражение против беспомощности и никчемности их всех, позволивших загнать себя в подпол.
— По закону? — зло отозвался он. — По закону ему дали бы десятку и вы б его больше никогда не увидели. Вы как живете-то, милая? По закону. А муж ваш где, на фронте? — спросил он уже совсем бесцеремонно, но давая себе право на эту бесцеремонность.
— Он ушел от нас, — ответила она, смешавшись, и ему показалось, что женщина сейчас разрыдается, но слез на ее лице он не увидал. Все свои слезы она уже давно выплакала…
Точно ли так оно все было в действительности или нет, произносились или нет именно эти слова, действительно ли заговоривший по-французски среди барабинских степей начальник станции был из дворян или, может быть, просто оказался образованным милосердным человеком, пощадил ли он несчастную внучку купца первой гильдии за то, что она умела говорить на галльском наречии и могла легко выдать себя за дворянку — я не знаю. Чудом спасенный дядюшка впоследствии рассказывал эту передававшуюся в нашем роду как священное предание историю несколько иначе. По его словам все вышло еще более обыденно и одновременно с этим невероятно.
Он хорошо знал, что приближаться к буксе и уж тем более совать в нее тряпку нельзя, но чтоб поскорее развести костер, не однажды так делал, и всякий раз это сходило ему с рук, а тут попался на глаза обходчикам. Его привели в кабинет к пожилому начальнику станции, где был еще какой-то старый человек, и до того как появилась мать, оба спрашивали у Николая, сколько ему лет и весьма огорчились тому обстоятельству, что выглядевший старше своих неполных шестнадцати, вредитель-диверсант в рваных штанах из мешковины был еще несовершеннолетним и, следовательно, дать ему по полной катушке не получалось. Никакого намерения спасать его у них не было, напротив старики были настроены кровожадно, когда же в дверях возникла истерзанная, худо одетая женщина с безумными глазами и бросилась к сыну, двое мужчин принялись объясняться с нею примерно в том же духе, с какими судебный следователь разговаривал с безграмотным мужиком в чеховском «Злоумышленнике».
— Сына твоего будут судить. А ты, тетка, иди к своей платформе, состав сейчас будет отправлен. Да поторопись, не то всех детей потеряешь, а еще и за трактор ответишь — ты какое имела право от него отходить?
Вынеся сей приговор, начальники перешли на французский, и в их речи мелькнуло слово «нищенка».
— Je ne sui pas mendiante[1], — машинально отвечала им женщина на том же языке.
У обоих выкатились глаза, и дочь томского золотопромышленника Мария Анемподистовна Мясоедова, урожденная Посельская, благодаря культурному шоку, а отнюдь не сентиментальности обомлевших должностных лиц получила назад свое чадо с промасленной тряпкой в руках.
Поверить в то, что в Богом забытом городке оказался не один, а сразу два галломана, мечтавших на склоне своих лет взять грех на душу и засадить на 10 лет невинного мальчишку и перешедших с этой целью на язык Франсуа Рабле, мне, признаться, еще труднее, чем принять оставшуюся в моей памяти романтическую версию о классовой солидарности побежденного класса, хотя чего только не бывает на свете?
Как бы то ни было, дядюшку моего уберег тот самый ангел, что был приставлен к нему вопреки воле его неразумной, но тайно благословенной матери и благодаря благоразумной тетке. Однако и выкуп за трижды спасенную в течение одного месяца жизнь судьба потребовала немалый.
Они добрались наконец до Москвы, где несмотря на все старания Тузика, некогда выменянная у Хахама бабушкина комната оказалась занята, и стали жить в коридоре — больше было негде. Бабушка обивала пороги учреждений и доказывала, что она все эти годы платила жировку и имеет право на свою жилплощадь, никто не желал ее слушать, отовсюду гнали, но она упрямо держалась своего. В конце концов ей не осталось ничего другого, как обратиться в суд и ждать его решения. Пока было лето, жили в Болшеве, а потом дочку взяли к себе Тузик с дедом в свою восьмиметровую келью, где девочка спала на стульях и делала на подоконнике уроки, Николая отдали в военное училище, откуда он присылал письма треугольником со штампом «Проверено военной цензурой», а бабушка с Борисом из квартиры никуда не уходила: они жили на кухне назло своим обидчикам, морально поддерживаемые остальными соседями, среди которых были супруги Дронеевы — в них квартирный вопрос не умертвил чувство милосердия, справедливости и все той же классовой солидарности. «Суместно обместях» — называлось это в их коммунальной квартире с довоенных пор. И так продолжалось месяц, другой, третий, осень, зиму… Их хотели взять измором, но не на тех напали.
Суд состоялся в феврале. Ответчиками выступала семья офицера, фронтовика, который потерял в сорок четвертом левую руку и был демобилизован. Он поселился в бабушкиной комнате с женой и маленькой дочерью, после того как его собственное жилье оказалось разбомблено. Деваться ему было некуда, правда времени и места была полностью на его стороне, и по логике вещей ничего хорошего Марии Анемподистовне и ее детям в этом сюжете не светило. Однако все изменила грамотно выстроенная речь добровольного и формально не принадлежащего к адвокатскому сообществу защитника истицы. Сей мудрый человек не стал отрицать того, что противозаконно занявшие комнату люди были и героями и жертвами войны, он с глубочайшим уважением отозвался о заслугах храброго воина, отдавшего Родине свое здоровье, он выразил сочувствие его жене и дочери…