Из лесу с охапкой сушняка вышел профессор. Он сразу узнал пришельца:
— Костя!
— Александр Иванович!
— Ты как сюда попал?
— Да я еще в пятницу приехал. На два дня. Сейчас бегал подпуска смотрел. Двух налимов снял. Один порядочный.
— Куда народ пошел?
— Не знаю еще. Филатыч с карбюраторного у лесника с компанией ночует. Наши заводские со мной были, собирались на отмели. А ты опять к островкам?
Солнце побелело, сжалось и словно расплавилось — засияло огнем на снеговую гладь. В сизой дымке показался четкий урез хвойного острова. От берега медленно, как букашки по скатерти, поползли черные фигурки рыболовов.
Костя вскочил. Заслонив глаза, он долго вглядывался в чуть туманную даль и закричал восторженно:
— Пошли! Пошли, потом просоленные, ветром продутые. Гляди, от совхоза деповские идут, а со станции — это с «Металлиста». Филатыч! Филатыч на отмели двинулся…
Профессор разбросал костер.
Путь на озеро лежал через тростниковую щеточку. Шуршат рыжие сухие стебельки, а между ними к насту пристыли золотые заячьи орешки, у каждого надут поземкой белый снежный хвостик. Скрипят натужно лыжи, не скользят, а дергаются по частым гребешкам крепкой снеговой волны. Час идем, второй начали, нет на белом полотне ни просек, ни тропин, ни горушек, никаких приметин. Близко к середине плеса на отмели сгрудились рыбаки. Никто не взглянул на нас, пришельцев, — не такое время, не такое дело, чтобы любопытствовать. Только один не выдержал и, когда показалось ему, что мы остановились, бросился навстречу и у самых наших ног стал долбить лунку. Как заявку на драгоценную жилу остолбил.
И впрямь похожи сейчас рыбаки на старателей. Сидят молча на ящиках, руками перебирают, как руду моют, и рядом столбиком пешня воткнута.
И каждый ловит по-разному. Иной горячо, — вытащит рыбку и кинет, не глядя, куда попало на снег; кругом рыба валяется. Другой каждого окунька заботливо, со счетом укладывает в ящик.
Спрашиваю профессора:
— Как это люди грудятся? Примет на льду нет никаких.
— Это дело простое, — отвечает наш спутник, зорко оглядываясь по сторонам. — Вначале разбредутся кто куда, потом у кого-нибудь начнет клевать. Другой осторожничает, таится. Все равно, неведомо как — хоть за километр, хоть за два, заметят рыбаки. Глядишь, человек десять вокруг, и всё новые подбираются.
Шурин с трудом раскидал ногами снег и пустил в ход бурав.
Закачалась в лунке вода такой неописуемой чистоты и ясности, что бывает только в наших северных озерах. Вот и вторая лунка. Мы усаживаемся…
Не ладится дело. Мормышка — это маленькая свинцовая дробинка с тонюсеньким крючком. Мотыля надо насаживать на крючок головкой, а головки нет.
Вынимаю из кармана очки. Червячок вроде красной ниточки, а головка, ей-богу, меньше булавочной. От непомерного моего старания мотыль рассусоливается между пальцами и головка исчезает совсем.
Надо передохнуть. Оглядываюсь. У шурина рядом с ящиком бьются две рыбинки. Профессор недвижно сидит спиной ко мне. Пока я оглядывался, грудка мотыля на моей коленке замерзла. Теперь на крючок не надеть — крошатся. Попробуйте такую точную работу голыми руками да на морозе! С трудом справился. Потихоньку уходит паутинка-леска на шестиметровую глубину. Остановилась, качнулась… Подсечка! Я что-то тащу. С легким плеском сквозь кружево нового льда, что успел намерзнуть, выскакивает из лунки окунь. Да полно, окунь ли это? Не рыба — прекрасный цветок на снегу. Нежно-зеленые полосы, плавники ярче летней розы, у глаза пятнышко голубое, как апрельское небо. И сразу тускнеет, пропадает на глазах лазурное пятнышко. Видно, считанное у него время, и знают о нем одни подледные рыбаки.
Не похожи эти чудесные рыбки на тех, что ловятся в темной и теплой летней воде. А те, что грудкой лежат на прилавках под этикеткой «окунь мелкий, охлажденный, 2-я категория», наверное, и вовсе другой породы.
Нестерпимо сияет солнце. Спине жарко, ногам холодно, глазам больно. Невозможно смотреть на сверкающее озеро, лучше уткнуться взглядом в свою тень.
Сосед достает из ящика термос. Я с вожделением смотрю на парок у черного стаканчика, чувствую четкую поклевку, быстро перебираю леску. Всплеск! На снегу бьется сиг. Сиг, настоящий сиг! Серебристый, с длинными, как у самолета, хвостовыми плавниками, он строен и стремителен. Не может быть, что его выловил я! Конечно, он сам в резвом подледном беге заметил светлое окошечко и выскочил, играя, на свет, на простор. Не нужны ему глупая мормышка и красный червяк-мотыль.
Багровая лепешка солнца плющится о прибрежный холм. Озеро пустеет.
Паровоз, бросая вперед яркий свет прожектора и деловито попыхивая, пробирается среди лесистых холмов к светлому зареву над городом.
В вагоне тепло. Пахнет свежей рыбой. Сквозь дрему слушаю неторопливый разговор соседей и думаю: «Рыбаки, да вы те же охотники. И рассказы у вас такие же, знакомые и соленые, и жизнь беспокойная, и, главное, живет в вас та же любовь к свежему озерному ветру, к багровым зорям над хвойными вершинами, к зовущим родным просторам. Вы странное племя бескорыстных мечтателей; вы по субботам, торопясь, собираете смешные маленькие удочки, и когда все домашние ложатся спать, одеваетесь и бредете на вокзал. Я с вами…»
ЗАПИСКИ ГОНЧАТНИКА
«Пороша»
Цвелый[1] беляк возник у самых ног Игнатия Павловича и, шурша листвой, скрылся в низине. Я не оговорился, именно возник, — было совершенно непонятно, как такой большой и ослепительно белый заяц мог невидимо лежать в клочке некоей на лесной поляне.
Игнатий Павлович вскинул ружье, прицелился, но не выстрелил, повернулся ко мне и закричал:
— Называть?
Я не успел ответить.
В низине помкнули[2] гончие, и гон пошел, удаляясь, на рыжую полосу над кромкой ельника, туда, где, мешая слушать, нетерпеливо гукал перед семафором паровоз.
Игнатий Павлович внимательно огляделся и не торопясь зашагал в противоположную сторону. Когда он проходил мимо, я тихонько окликнул его:
— Что не стреляли?
— Пусть погоняют. Я напросился к вам гончих послушать, не за пухом и пером…
Мой почти случайный спутник решительно начинал мне нравиться.
В те дни отступила зима. Вернулось тепло. Растаял снег, обнажив прибитую траву, черные листья и теплую, еще не озябшую землю. Странно было видеть в такую пору голубое неморозное небо, мелкую рябь на открытой воде торфяного озерка. Лето и лето, правда — тихо не по-летнему. Слышно только, как на рябине чекают и повизгивают дрозды и далеко, где-то на грани слуха идет ровный несмолкающий гон. Минуту назад я слышал только Порошу. Сейчас ее высокий грустноватый голос частенько покрывался басом Листопада. Значит, гон приближался.
Трудно было понять, как заяц сумел проскочить между нами, совсем рядом. Все стало ясно, когда собаки с полными голосами, почти не закрывая рта, промчались по неглубокой канаве, поросшей бурой помятой таволгой, — здесь и прошел беляк невидимо и неслышно.
Я подошел к Игнатию Павловичу. Его круглое мясистое лицо выражало полное удовольствие, узкие голубые глаза сияли, под расстегнутым ватником сверкали головки медных гильз, отвороты огромных резиновых сапог воинственно топорщились.
— Хорошо! — сказал он. — А заяц-то как, а? Меж пальцев проскочил! Обоих обманул.
После недолгой перемолчки смычок[3] повел болотистыми мелочами по краю больших полей и сошел со слуха. Идти за собаками не хотелось — как-то разморил этот погожий и дремотный день. Я сел на поваленную сосенку, прислонился к другой, вытянул ноги, закрыл глаза и почти уснул. Наконец послышался далекий гон; неожиданно быстро приблизился, и, когда казалось, что вот-вот покажется заяц, гончие скололись — примолкли на потерянном следу. Мне с бугра было слышно, как внизу потрескивают сучки и громко хлюпает вода, словно там не собаки, а утки полощутся. Заяц явно запал где-то на кочке в залитой водой низине.