Я полностью отдаю себе отчет в том, что проблему личности в средневековой Европе легче поставить, нежели решить, но постановка этой проблемы давно назрела, и к ее рассмотрению ныне обратился ряд историков.
Я уже не раз говорил, что при написании той или иной статьи или книги для меня очень важным было представить себе читательскую аудиторию. Переработка книги для отечественного читателя побудила меня по — новому взглянуть на многие стороны проблемы. Мы живем в обществе, в котором еще сравнительно недавно личность считалась поглощенной коллективом и самое понятие «индивидуализм» носило однозначно негативный смысл.
Ныне положение изменилось, личность и ее права, хотя бы теоретически, получают признание. Будущее нашего общества, естественно, воплощенное в новых поколениях, зависит от того, в какой мере каждый его член обретет самосознание, чувство личной ответственности и внутреннюю независимость. А потому и историческое сознание не может обойти вопроса о человеческом индивиде.
* * *
Случилось так, что работа над книгой об индивиде в средневековой Европе и написание этих мемуаров совпали во времени. Конечно, такое совпадение едва ли случайно. Размышления над судьбами людей совсем другой, давно миновавшей эпохи и попытка очертить собственный жизненный путь, несомненно, питаются из единого источника.
Работая над книгой о средневековом индивиде, я заметил, что в «Истории моих бедствий» Абеляр почти совершенно не упоминает своих друзей, между тем как известно, что долгие годы он был включен в плотную сеть человеческих контактов. Почему я об этом вспомнил? В моих мемуарах отсутствуют имена очень многих людей, с которыми я дружил или был близко знаком. Но логика изложения событий побудила меня воздержаться от рассказа о целом ряде коллег и друзей, к которым я был и остаюсь привязан. Я надеюсь, что они это поймут. К сожалению, жизнь моя развертывалась таким образом, что я то и дело приходил в столкновения в «боях за историю» со своими оппонентами и недоброжелателями. Им‑то чаще всего и удавалось попасть на страницы моего повествования. Отсюда некоторое смещение света и тени в пользу последней.
Жизнь заканчивается, пора подводить итоги. Но я не поступлю так, ибо это уже не моя забота. Но все же я хотел бы надеяться, что ибсеновский Пуговичник, верно, поджидающий со своей ложкой на последнем перекрестке, не заставит меня идти в переплавку. Я сделал, что сумел, конечно, не все из намеченного, но по крайней мере старался не увильнуть от своей судьбы. Может быть, кто‑нибудь из тех, кто меня вспомнит, скажет: «Ты славно роешь, старый крот».
Ноябрь 1999 года — апрель 2000 года — август 2000 год
Postscriptum
Со времени написания «Истории историка» минуло три года. Жизнь продолжалась, и кое — какие факты следовало бы здесь упомянуть. Мне не пришлось сидеть сложа руки. Я в основном завершил работу над монографией, посвященной истории человеческой личности на средневековом Западе. Она представляет собой принципиально новую редакцию текста, написанного десятью годами ранее и предназначенного для издаваемой Жаком Ле Гоффом серии книг под общим названием «Строить Европу». Как и другие тома этой серии, моя книга опубликована в переводах на ряд языков, но когда я задумался над необходимостью подготовить ее для русского издания, то стало ясно, что она нуждается в глубокой переработке и резком расширении объема. Дело в том, что в среде отечественных историков идет, по временам обостряясь, полемика, в ходе которой кое — кем оспаривается возможность говорить о человеческой личности в эпоху, предшествовавшую Ренессансу. Я убежден в противоположном. Разумеется, человеческая индивидуальность в Средние века была существенно иной, нежели индивидуальность человека Нового времени. Задача, следовательно, заключается, прежде всего, в том, чтобы выяснить особенности структуры и статуса личности в ту эпоху, а не спорить о применимости этого понятия к Средневековью.
И вот, неожиданно для меня самого, я в разгар этой работы испытал соблазн обратиться, наряду с изучением автобиографий, исповедей и апологий средневековых авторов, к самому себе, к своему жизненному пути. Мне было бы трудно логически убедительно обосновать и объяснить связь, несомненно, существующую между этими двумя, казалось бы, совершенно разными начинаниями. Здесь достаточно высказать предположение, что историк, погружаясь в изучение жизненного пути индивида далекого прошлого, вольно или невольно соизмеряет его, этот путь, с собственным жизненным опытом. Сколь ни различны эпохи и персонажи, одно помогает понять другое.
Надеюсь, читатель не заподозрит меня в том, что я осмеливаюсь приравнять свою собственную личность к персонам такого формата, как Аврелий Августин или Петр Абеляр. И тем не менее, вчитываясь в «Исповедь» или в «Историю моих бедствий», я обнаруживаю некоторые схемы и ходы мысли, которые, mutatis mutandis, лежат в основе всех этих попыток автобиографии. Смена философских и религиозных убеждений приводит Августина к познанию истинного Бога и к обращению в христианскую веру, и этот перелом представляет собой центральный и решающий момент его исповеди. Кульминационный пункт в жизнеописании Абеляра — это его кастрация и осуждение его теологического труда на церковном соборе, когда его вынудили собственной рукой бросить в костер свое сочинение.
В совершенно несоизмеримой системе масштабов автор «Истории историка» примерно в том же возрасте, когда пережил свое обращение Августин, должен был пройти через длительную и мучительную ломку научных убеждений. Одним из отдаленных последствий этой внутренней перестройки был конфликт с официальной идеологией и пропитанными ею принципами исторического анализа. Разве не представляли собой атаки коллег и «инстанций», понуждавшие меня отречься от выстраданных мною новых методов исследования, своего рода метафору научной самокастрации?
Как показал Хейден Уайт, историк строит свое повествование, руководствуясь наперед заданными ему требованиями «осюжечивания». В высшей степени рискованно пытаться проникнуть в собственное подсознание, и все же осмелюсь предположить, что чтение Августина или Абеляра, как и других средневековых авторов, и побудило меня в разгар этой работы внезапно отвлечься на сочинение собственного научного досье. Изучая судьбы людей прошлого, мы ведь неизбежно сопоставляем их с собственной судьбой — и для того, чтобы найти параллели и сходства, и для того, чтобы более отчетливо представить себе облик Другого. Ибо знакомство с этим Другим помогает нам понять самих себя.
* * *
Только что, после затянувшихся на несколько лет проволочек, наконец‑то опубликован капитальный коллективный труд «Словарь средневековой культуры». В его создании приняли участие без малого сорок авторов, включая нескольких зарубежных коллег. В сотне с небольшим статей, как правило, довольно обширных, мы старались на конкретном материале продемонстрировать тот подход к постижению культуры средневекового Запада, который присущ исторической антропологии. Любопытно то, что авторами, взгляды и ориентации которых отнюдь не единообразны, в конечном итоге была воссоздана картина средневековой культуры, отвечающая требованиям современной медиевистики.
Остается надеяться, что наш труд послужит достойным ответом на недавно прозвучавшие инсинуации о «кончине» исторической антропологии. Этот спор решается в первую очередь не посредством отвлеченных спекуляций, но в процессе исследования конкретного материала. «Словарь» наш ни в коей мере не претендует на полноту, однако, надеюсь, сыграет свою роль в качестве стимула для дальнейших изысканий.
Одновременно со словарем появился очередной (уже пятнадцатый, начиная с 1989 г.) выпуск ежегодника «Одиссей. Человек в истории». Чуждые какому бы то ни было научному сектантству, мы стараемся на страницах нашего журнала нащупать и обосновать новые подходы к изучению истории, воплощающие историко — антропологический взгляд на нее. Кажется, нам удалось преодолеть медиевистическую замкнутость, и на страницах «Одиссея» за последние годы появились статьи и по русской истории, и по истории Востока, и по истории Нового времени. Эта работа должна быть продолжена, ибо косность мышления все еще характерна для значительной части отечественных историков.