— Тем более. Нет, был. Тогда, в музее. — Стоп… а что он, собственно, знает? Господин Сфорца, чудотворец и воспитатель малолетних сволочей. Насколько все это его касается — и почему вообще касается лично его?
— Я понимаю. А что случилось сейчас? Вы, кстати, пейте, чудесный коньяк. И рассказывайте, да? Только с начала.
Начало у нас было на Кубе, после Кубы. Хорошо, с начала так с начала.
Когда он говорит «нас было пятеро», Сфорца хватается за воротник.
* * *
Девочку Анечку, полутезку, полусоседку, критическую массу, просто так успокоить не удалось. Пришлось зацепить. На зависть. На ревность. Эти чувства она в себе знает, понимает. Может отозваться. Может удержать. Дальше — объяснять.
А потом… скажем, через четверть часа, когда косметика уже снова на месте, поймает ее господин Лим во всей красе весеннего гона и увлечет. У него получится.
Анаит нравится, как человек по кличке Амаргон смотрит на нее. С удовольствием. С восхищением. И без тени желания. Если не считать разве что осознания, что одному в этом мире — неправильно. Даже если вдвоем получится ненадолго.
— Идите, утешайте.
А я хочу сесть, вот здесь, на мягкий подлокотник длинного дивана рядом с Дьердем, нажать ему на плечо — сиди, мне и тут удобно, и правда же удобно, если боком вписаться в изгиб. Я хочу сесть и смотреть на эту компанию, занятую беседой. Выпить. Сначала холодной воды с газом, потом уже чего-нибудь покрепче.
Высокому стакану с ломтиком лимона, с пузырьками на кубиках льда просто радуешься, не думая, откуда он взялся; хотя взялся он, конечно же, от Максима. Мысли он, как уже известно, не читает, зато совершенно замечательно читает реакции. На чем ему и спасибо.
Холодное стекло. Горячий лоб. Ощущение вывернутой на голову… нет, не помойки, но хирургического бачка, куда сбрасывают окровавленные салфетки и прочие биоматериалы.
В зале кого-то не хватает, это приятно саднящая пустота как на месте удаленного зуба.
Шварца и да Монтефельтро, ну, второй не тянет на больной зуб, только на отколовшийся краешек эмали.
«Потом расскажу», показывает Дьердь. С ним тоже случился кто-то, пока меня не было. Но с ним — не только к худшему. В его личный счет, в длину списка на фюзеляже, Анаит поверила сразу, когда узнала. Теперь даже не верила — видела. Написан был этот счет на лице, в голосе, в движениях. Кто-то случился и все стало проще.
— Но вы же понимаете, что все это — паллиатив. Все договоры, весь нажим. Благодарности Совета не хватит и на месяц.
— И снова-здорово, да? Молодой человек, я вставать не собираюсь, так и понимайте.
Юный Трастамара потерял нового напарника, прибрел сюда — и ищет места, где бы ему приземлиться, а единственный полусвободный диван занят Сфорца во всю длину.
— Простите, я вовсе не…
— Так что садитесь как есть. Это удобно, я проверял.
— Если я сяду, нас останется только снять для светской хроники.
— Погодите, это надо жену сюда же, а то мелко выходит.
— Не надейся, я не встану. — Жена сидит рядом с Джоном, смеется. — И вообще мы и втроем не перекроем Одуванчика на мосту. Садитесь, юноша, вы не маяк и не светоч добродетели.
Фелипе приземляется куда-то на дальний край, между коленками и туфлями. Слегка розовеет. Открывает резко и суховато очерченный рот:
— А давайте покажем в-всем пример. В-возьмем и скажем правду.
— То есть?
В центре внимания Фелипе смущается окончательно.
— Скажем в-вслух, что нас не надо защищать, что мы не маленькие и нас не обижают. Мы просто работаем и ссоримся по ходу. Тоже… проблема. Что старое окончательно умерло и бояться нечего.
— А старое нам поверит? — интересуется госпожа Сфорца. Наполовину в шутку, а наполовину уже всерьез.
— А старое еще полтора года назад вслух согласилось с тем, что оно старое и нужны реформы. А это все — так… рабочие трения, границы юрисдикции. Просто раньше это все на люди редко выносилось, решалось в пределах комитетов, за столом переговоров, а теперь времена другие. Мы привыкаем не прятаться — пусть и люди привыкают не пугаться.
— А хорошо, — тянет Сфорца, — только…
— Не просто хорошо. — это Джон. — А очень хорошо. И своевременно.
— Видите, как полезно в нем сидеть, — усмехается Джастина. — Главное, мгновенно помогает. Мгновенно.
Анаит очень хочется проверить, так ли это. Как раз есть свободное место. Но резко, наотмашь падает знание: вечер кончился. Пора расходиться до утра. Концепция выработана. Знакомства состоялись. Связи установлены. Гильотинный нож, тропический закат как гром через моря… а избыток поэтизма — это предельная степень усталости.
«Что вы пришли передо мной красоваться? Добить хотите? Я знаю, что я чучело! Идите, блистайте!..»
Девочка, хотелось сказать ей, деточка — да раскрой же ты глаза, да посмотри: я не спала две ночи, я на ногах не стою от усталости, а мне уже сорок четыре, и это заметно, как ни старайся. Неужели не видно? Не жалко?
С недосягаемых высот несчастья Ани чужих проблем не было видно, конечно — и тем более не могло быть жалко хоть кого-то. Даже себя.
Похожих на себя жалеют звери. Люди умеют жалеть и непохожих. Анечке предстояло заново эволюционировать от рыбы.
На руках теперь темные пятна чужой туши. На брюках и свитере тоже, но на черном не разглядеть. Девочка Анечка много плакала после того, как ее наконец прорвало.
О том, что не может, не успевает, а от нее хотят, хотят и хотят… а она не видит, не слышит, не справляется, как вот только что — все же могла, учили, ничего такого, а она… и все смотрят, на нее. Вот на нее же. Она же видела. Щербина, сволочь, обходит… как помойное ведро. По дуге. И морщится еще, предатель. А этот… этот… он ее продает, как корову на базаре. Кому еще подсунуть? Она же видела — он о ней говорил с этими двумя. Наверняка же опять… Хотелось бы знать, как они делить будут, или не будут для укрепления взаимопонимания?
Оплеухи иногда помогают; особенно, если даются не терапевтически, а искренне.
В образовавшуюся паузу можно вбить вопрос «Так вечная любовь и недостижимый идеал, или сутенер? Или не или, а потому что?». Аня все-таки умненькая девочка; более того — уже приученная к самоанализу. Просто все это снесло в кризисе, но навыки остались. Дальше было мокро, но уже не так грязно.
Какой Одуванчик, да кто он такой, полный ноль, она сама его сделала из ничего вот только что. Какой у него может быть интерес, кроме политики? Если она ни с чем не справляется…
Далее по кругу минус Джон. Далее по кругу минус Максим. Пока не останется большое мокрое чистое место «я совсем запуталась!».
Вот это мокрое место уже можно поднимать из руин, выкручивать до полусухого, показывать, как оно на самом деле. Чтобы обратно медленно пошло — ой, это не гибель, не впадение в ничтожество, не изначальное пребывание в нем же, не, не, не… это просто дыра в оболочке, куда уходит слишком много сил и себя, и рабочий стресс, опять же потребовавший слишком много, и чувство, которое страшно опознавать… и весь тот лишний груз, который навалили раньше. И можно жить, а не тонуть в сочиненных ожиданиях на глазах вымышленных судей.
Инспекция, часть третья. Ретроспективное исследование выпускников. Переходящее в проспективное само по себе. Не забыть еще раз поговорить с Максимом, с его работодателем, с Джоном, с Камински. Завтра, потому что сегодня уже говорить не о чем, а совершенно параллельные стены вроде бы стоят шалашиком, но не встречаются, потому что бесконечность взяла отпуск, так что сверху, в потолке, остается пустая черная дыра, которая высасывает кислород и свет. Присвистывает сложенными трубочкой губами и высасывает. До темноты и духоты.
Но не до конца. Потому что ее подхватывают, греют, несут, окружают, закрывают от неба. И соскальзывает она не вверх — в беспамятство, а вниз, в сон.
* * *
Мистер иезуит смотрит как строгий брат невесты. Как сорок тысяч строгих любящих братьев единственной невесты на похитителя сестры.