— При содействии беззаветно преданного нотариуса Доменико Стелла дон Франческо составил завещание, условия которого уже стали известны. Каким образом? Ох, не спрашивайте... Ясно одно: он лишает наследства всех своих законных дочерей, буде они когда-либо выйдут замуж за кого-нибудь, кроме членов семьи Ченчи, но при этом чрезмерно одаривает Лавинию - внебрачного ребенка от служанки Секондины...
— Какой грех! - воскликнула сестра Джиновефа, перестав лущить горох.
— Какое безумство! - вздохнула сестра Ипполита, швырнув воробьям проса.
— О, святые монахини, в палаццо Ченчи грех и безумство шагают рука об руку, и, следуя старому принципу Variatio delectat[24], дон Франческо занимается прелюбодеянием с супругой сапожника, закрывающего на это глаза...
— Не говорите о подобных вещах в нашей благочестивой обители.
Дон Марианно извинился, а затем, при помощи тонкого паралипсиса[25], намеками и обиняками поведал о том, как вся троица подверглась наказанию розгами и как по настоянию кардинала Сальвиати сапожника изгнали, его жену посадили в тюрьму, а дона Франческо присудили к очередному штрафу. После чего вся компания принялась горячо расхваливать прелести целомудрия, а никогда никого не слушавшая синьора Лена даже ввернула пару слов о машине, некогда изобретенной Леонардо да Винчи (по словам вдовы, тоже очень хорошо рисовавшего), машине, которая хитроумным педальным насосом выкачивала из кишечника ветры и направляла их в ванну с водой...
Рассердившись, что его перебили, дон Марианно вскоре попрощался, но вовсе не потому, что успел рассказать все новости о семье Ченчи.
Тяжбы, судебные иски... Трое старших требовали выплаты алиментов, а Франческо утверждал, что они сами ему должны: низменные дрязги, инциденты с украденной материей и мнимым возвратом, ссуды, выданные ради «прекращения клеветнической кампании», комичные темные делишки, нелепые споры, сплошное вранье и клятвопреступления. Наконец кардинал Караффа обязал отца ежемесячно выплачивать сто скудо Джакомо и восемьдесят остальным. Между тем поселившаяся в палаццо Ченчи Мария Пелли, сожительница по прозвищу «Прекрасная Сполетина», воспротивилась палочной дисциплине, и отзвуки ее воплей достигли ушей Сикста V. Устав от скандалов в семье Ченчи, грозный понтифик издал motu proprio[26], коим наложил секвестр на все унаследованное Франческо имущество, коль скоро оно досталось ему незаконным и мошенническим путем. Папа объявил недействительным брак престарелого Христофоро и узаконение внебрачного сына - хитрая уловка с целью конфискации и возвращения средств, некогда изъятых из апостолической казны. Но и на сей раз в дело вмешались могущественные заступники, и, приняв во внимание давность узаконения, Сикст уступил просьбам и аннулировал документ. Дон Франческо отделался 25000 скудо. Главный город христианского мира был не только столицей разврата, но и прежде всего рассадником коррупции, ибо сама Церковь, «облеченная в порфиру и багряницу, украшенная золотом и драгоценными камнями», «сидела на звере багряном с семью головами и десятью рогами»[27].
Францисканцы монастыря Сан-Пьетро-ин-Монторио украсили гирляндами из нарциссов колонны Темпьетто, возведенного самим Браманте[28]. Пока они зажигали свечи в центральном нефе, ангельское пение возносилось к самым сводам. То был гимн первопричастниц из Монтечиторио, которые переправились на пароме через Тибр, а затем сосняком и садами поднялись по склону Джа-николо. Беатриче была одной из самых высоких и шагала в конце процессии вместе с монахинями. Они вошли через двор, обогнули Темпьетто (ах, какой светский облик!), добрались галереей до ротонды и преклонили колена пред главным алтарем. По просьбе монашек дон Марианно согласился спеть у францисканцев.
Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis...[29]
Хрустальная стрела пронзила толщу воздуха, который вмиг обратился в воду и обрушился прозрачным каскадом. Все сияло чистотой - крестильная вода, ненасытные льды, белейшие снега; непорочный Агнец омыл от прегрешений весь род людской. Беатриче простили за то, что она солгала сестре Ипполите, за чревоугодие, за пренебрежение обязанностями.
Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis...
Гармония рождалась из созвучий и диссонансов, завивалась спиралью вокруг своей сердцевины, а затем центробежно уносилась к бескрайним просторам, то усиливаясь, то ослабевая, точно услышанный некогда крик. Она проявлялась в невинных противоречиях - так ангелы махали крыльями за спиной и приближались к дщерям человеческим, хотя под их собственными одеяниями проступала женская грудь. Голос кастрата взывал к высшему чистосердечию, а серафимы обращали к небесам восхищенные взоры, как вдруг кавалер в черной маске и с драгоценностями в ушах шепнул донне Беатриче, что если голову Агнца Божия разрубить и хорошенько прожарить с розмарином и лавровым листом, из нее получится изумительная testarella di abbacchio[30].
— С сердцевинами артишоков, - тихо прибавил он...
Она видела на кухне это блюдо, разложенное по тарелкам: кости обтянуты отливавшей всеми цветами радуги шкурой, голубые и мутные, точно лунный камень, глаза, кровь в уголках отвислых губ и ноздрей - ведь мир утопал в крови. Кровь капала коралловым дождем в «Бичевании», которое Себастьяно дель Пьомбо[31] написал для часовни справа (Беатриче хорошо видела картину, стоило слегка повернуть голову). Кровь хлестала из-под воротника Олоферна. Никуда от нее не деться. Беатриче даже расплакалась.
...peccata mundi, miserere nobis...
Сестра Ипполита притянула ее к своему плечу, подумав: «Разволновалась из-за евхаристии». Добрая душа...
Падре Андреа Бельмонте, человек незатейливый (да ведь и само францисканское учение выражается в затейливом стремлении к простоте), падре Андреа Бельмонте, веривший в целебную силу крестильной воды, ненасытных льдов, белейших снегов и непорочного Агнца, чья жертва омывала детей от крошечных грешков, положил на язык Беатриче Ченчи облатку.
После мессы монахи угостили их в саду мягким белым хлебом, белым сыром и кисловатым вином, а затем первопричастницы, монашки и дон Марианно в камзоле из серебряной парчи с рубиновыми пуговицами - каплями крови - отправились в обратный путь под лучами послеполуденного солнца, которые золотили раскинувшийся у них под ногами город, пока на горизонте отливала фиалками Альба-Лонга.
Они пошли окольным путем через Кампо-де-Фьори, где у палаццо Спада калабриец показывал уродов. Уже издали слышались волынки и смех. Дело было в Фомино воскресенье, потому собралась куча народу: крестьяне на запряженных буйволами возах, пастухи в бараньих шкурах, кормилицы с двумя-тремя личинками на руках, подвыпившие каменщики, бабы на сносях, прогуливавшие мессу служанки, объедавшиеся на ходу семьи в полном составе, монахи, торговцы четками и образками, нищие, все еще согнутые под весом сброшенной ноши вахлаки. Кто-то смотрел с балкона, где развевалось белье, болтались бурдюки, клетки и кувшины. Из окон свешивались дети и старухи: груди тыквами и выступавшие за мраморные подоконники животы, а внизу, на пыльных и разбитых каменных плитах, между псиными и поросячьими скелетами выискивали корм взъерошенные куры.
На дощатом помосте, покрытом задубевшим от грязи бархатом, под барабанную дробь и звуки волынки выставляли напоказ уродов. У всех был одинаковый презрительно-равнодушный взгляд. Все застывали в одинаковой позе - злобно-выжидательной, как у пауков. Калабриец, утверждавший, что показывал их трем коронованным особам и бесчисленным принцам, заявлял, что кормит своих подопечных живыми крысами и цикутой. На столе возле музыкантов в костюмах полишинелей лежала безногая девочка лет семи, под небрежно раздвинутыми полами ее казакина виднелся ярко-белый живот и обрубки бедер, словно вырезанные из сала. Рядом с ней девица со слоновыми ножищами, которые превосходили по величине ее туловище и напоминали валяющихся на земле свиноматок, поигрывала веером напротив семейства людей-львов с Канар, один из которых был карликом. Они-то и вызывали больше всего смеха и остроумных шуток. Но самым уродливым, без сомнения, был гидроцефал без определенного возраста, с поломанной рукой на перевязи, пачкавшей лохмотья кровью. Голова, привязанная тряпками к спинке стула, напоминала бледную луну со свинцовыми тенями, а глаза и рот, не больше ногтя на мизинце, казались затерянными в бесконечности маленькими точками. При каждой барабанной дроби гидроцефал мучительно вздрагивал. Толпа сотрясалась от грубого веселья, в уголках разинутых до ушей беззубых пастей лопались пузыри слюны, в налившихся кровью глазах искрилась нешуточная злоба, слышалось отвратительное хрипение, которое под конец с треском перекатывалось каскадом нечленораздельных звуков, - так смеются в народе. Больше всего возбуждались нищие, трясшие от удовольствия костылями калеки, выглядывавшие между ногами зевак безногие, горбуны в усеянном мерзкими пятнами рубище. Смех заполнял их, как вода клоаку, выплескивался изо всех дыр, сминал в один комок торчавшие на лице огромные бородавки, язвы, закисшие глаза и волосатые уши. Беатриче тоже смеялась, но, едва завидев поломанную руку и безногую девочку моложе себя, неожиданно прониклась отчаяньем в ее взоре и застыла, будто у непредвиденного препятствия. Сестра Ипполита не смеялась.