— Что же вы молчите, мадам?
— А что я должна сказать? - покраснев, огрызнулась она.
Маркиза постаралась сменить тему, но затем снова вернулась к разговору о шкатулке.
— Зачем так волноваться, мадам? Или вы тоже замешаны в этом деле?
— Я?! С какой стати?
— На допросе у комиссара Пикара этот шельмец Булыга во всем признался. Вероятно, он дал показания против вас и, если его прижать, может их повторить.
— Надо было отправить этого негодяя в Пикардию...
Ренье уставился на нее непонимающим взглядом. Затем она без всякого перехода заговорила о Пеннотье, уверяя, что дела у них общие и содержимое шкатулки касается обоих.
Тома Ренье немного опередил события и потому упустил добычу. Его откровения укрепили Мари-Мадлен в решении бежать: как только он покинул Пикпюс, она велела закладывать карету. Мари-Мадлен пришла в крайнее смятение. Чего от нее хотят, в конце-то концов? Да, она сделала то, что сделала, но у нее были очень веские причины. Она ведь не первая и не последняя обрезала собственное генеалогическое древо: отцеубийство замышляла, например, Беатриче Ченчи... Эка невидаль!.. Вся разница в том, что Беатриче схватили, а Мари-Мадлен настолько умна, что ее никогда не поймают.
Она приехала на улицу Нёв-Сен-Поль уже глубокой ночью. В особняке было тихо и почти безлюдно: по воскресеньям бóльшая часть прислуги уходила смотреть представления театра марионеток. Но Арманда осталась дома: вместе с другой камеристкой они принялись второпях собирать чемоданы и дорожные сумки. Время поджимало, потому они обратились за подмогой к Марте Наплеч-нице - судомойке с лицемерным взглядом, которая растерялась от столь непривычного поручения: ее шершавые, потрескавшиеся ручищи цеплялись за шитье и шелковые юбки. Как обычно, когда Мари-Мадлен загоняли в угол, ее начинало тошнить. Она сложила в замшевую сумочку свои лучшие драгоценности, засунула в несессер ролики золотых монет и застегнула на шее опаловое ожерелье, после чего закуталась в широкий плащ и надела маску. Когда маркиза села в карету, уже светало. Наплечница стояла возле лошадей, Мари-Мадлен отрывисто приказала ей сесть рядом с кучером и, даже не попрощавшись с горничными, навсегда покинула этот Дом, который так любила. Свои мрачные тайны она оставила в замурованной клетушке.
В изнеможении Мари-Мадлен уснула и, покачивая запрокинутой головой, всю поездку провела в странном оцепенении, из которого выходила лишь изредка: вспотевшая и разбитая усталостью, она смотрела, как мимо проносились деревни с разбегавшимися в страхе гусями, леса и незнакомые города с колокольным звоном. Сразу по прибытии в Гавр она решила продать экипаж и сесть на какой-нибудь отплывавший в Англию фрегат. Мари-Мадлен не представляла себе дальнейший ход событий и, став пленницей тумана, не могла, да и не хотела ни о чем думать. Ночевки на постоялых дворах были кошмарными: ее грызли паразиты, терзали беспокойные сны, посещали страшные видения, которые беспрестанно множились, точь-в-точь как ее плодившие друг друга беды и преступления. Адские муки следовали нескончаемой чередой. Но однажды в лицо ей хлынул яркий свет. То было море.
***
Почему ее никогда не вставляют в букеты?.. Она бы так красиво смотрелась - скажем, в вазе Голубого семейства... Но она была разбита X. Но цикута сейчас не цветет. Но когда луна становится такого же цвета, она навевает опасные грезы.
— О чем ты думаешь, Хемлок?
— О большом пучке цикуты. О вазе Голубого семейства, напоминающей мне об Оскаре Уайльде и его строчке: «Yet each man kills the thing he loves».
— He о Беатриче?
— Пожалуй, нет... Чужая душа - потемки. Хоть глаз выколи... Но камни - уж они-то не забывают ничего.
***
В городе пахло крупой, пеплом, приливом и свечным салом. Этот холодный, тяжелый запах приставал к вещам заодно с пресной отдушкой крови и приятной темнотой гниения, разносился угольным дымом и плотным желтым туманом, поднимавшимся с болот вдоль Темзы. Толпа выплескивалась шумной рекой в русла улиц между каретами, портшезами, стадами, возами. То был непрерывный поток: торговки имбирным печеньем и яблоками, перекупщики париков и старой одежды, водоносы и носильщики хвороста, точильщики ножей, пастухи гусей, хватавшие птицу за шею длинными крюками, торговки рыбой с корзинами синих мидий и больших серебристых угрей на головах, крысоловы, сгорбленные под бочками торговцы чернилами, семенившие в деревянных сандалиях служанки, продавщицы баллад с листами в руках, исполнительницы жалостливых песен с мальчуганами на плечах, лубочники, мещанки в больших черных фетровых шляпах поверх чепцов, подавальщики салепа[142] и отваров для телесного здравия. Под гам волынщиков и слепцов с трещотками махали колокольчиками разносчики пирогов и булочек. Скакали на костылях горбуны, пробирались между бродячими собаками безногие калеки, а шлепавшие босиком по грязи худосочные дети предлагали бараньи уши или требуху на решете. Все они толпились посреди сырных груд и бархатистой от мух ветчины, теснились у прилавков, где вечером, в красноватом свете фонарей, продавалась желтоватая копченая пикша, или выскакивали под дождевую воду, стекавшую с крыш без желобов. Казалось, этот черный город никогда не спит, а молчат здесь разве что карманники. Но запруженные ломовыми дрогами узкие проходы, лабиринты складов, где по закопченным фасадам поднимались мешки и бочки, неожиданно приводили к лесу торчавших в серебристом свете мачт. У дверей таверн цыгане продавали лаванду и птичьи гнезда, вдалеке крутили лопастями ветряные мельницы, а с наступлением сумерек по берегам растекалось жемчужное тепло - русалочье дыхание. Однако над городом веял безумный ветер Реставрации Стюартов, ведь после аскетичной эпохи Протектората, ужасов Чумы и Великого пожара весь Лондон охватила мания обжорства и кутежей[143]. Удержу тут не знали ни в чем. С одинаковым пылом следили за петушиными боями и участвовали во всеобщем веселье, когда в великие дни казней в Тайберне[144] на каждом глаголе умещалось до девяти висельников, и лишь самые зажиточные покупали себе привилегию: их трупы утаскивали за ноги родственники и друзья.
Пожалуй, не познакомься Мари-Мадлен на фрегате с попутчиками, крупнейший город Европы выбил бы ее из привычной колеи. Но французские и английские кавалеры предавались разврату и участвовали в бесчинствах герцога Монмутского[145], нисколько не уступая в порочности своему господину.
С этими галантными кавалерами, или painted men[146], которые носили на руках маленьких спаниелей и ходили играть в шары под посаженными в шахматном порядке деревьями, Мари-Мадлен сразу почувствовала себя как дома. Они познакомили ее с городом, как знакомят с человеком: показали недавно восстановленный Лондонский мост с рядами новых домов и изысканных лавок. Отвели на стройку собора святого Павла, который, по слухам, должен был стать красивейшей церковью, спроектированной Кристофером Реном - ветеринаром по профессии[147]. Сводили к Уайтхолльскому дворцу и в Спринг-Гарденз - увеселительное место, пришедшее на смену старому Воксхоллу в Ламбете[148]. Научили играть в вист, мухлевать и даже проигрывать. Водили в театр на спектакли, хоть она ни бельмеса не понимала, но часто смеялась над кульбитами лакея Симплтона, фигурой Фальстафа или Хозяйки и просто-таки влюбилась в выступления танцующего скрипача. Все было прекрасно видно: кавалеры всегда занимали места at the spikes - у решеток, защищавших сцену от разбушевавшейся публики, если та проявляла недовольство.