— Душа моя, давай разучим новый танец под названием менуэт!
— Но на это уйдет месяца три! Вчера я слышал композицию Люлли[122], и она показалась мне сложноватой...
Карета остановилась перед каким-то препятствием у Нового моста, дверцу внезапно распахнул человек в черном.
— Именем короля нам приказано отвести вас к господину коменданту Бастилии. Пойдемте, сударь...
Любовников окатил ледяной душ.
— Пойдемте, сударь, - повторил полицейский чин, и к дверце приблизились сопровождавшие его гвардейцы. Словно деревянный, Сент-Круа неловко встал, растерянно взглянул на Мари-Мадлен и уселся вслед за солдатами в уродливую колымагу.
Мари-Мадлен онемела, оторопела и уронила руку на еще теплые подушки, где только что сидел любовник. Она не могла поверить в случившееся, но в тот же день выяснила, что, решив покончить с романом дочери, Дрё д’Обре добился королевского указа о заточении Сент-Круа без суда и следствия. Тогда она бросилась к вазам, кубкам, хрусталю и с воплями стала швырять их на пол, хватала бронзу и звездообразно разбивала зеркала, крушила туфлями окна, пока в изнеможении, горько рыдая, не упала на ковер. Масетте удалось уложить ее в постель, напоить бульоном, убаюкать. Но, проснувшись на следующий день, Мари-Мадлен сгорала от ненависти.
Ненависть вытеснила даже плотскую страсть, поскольку сама была телесным извержением вулкана, который все вокруг заливал лавой, сжигал в пламени, окутывал дымом. Мари-Мадлен извивалась от бешенства. Да как он посмел?! Будь проклят этот человек, отнявший у нее безграничное блаженство утробы! Трижды проклят! Нет, никогда она его не любила и даже не уважала. Теперь от него никакой пользы - один вред. Зачем он только сунулся и обездолил ее? Что она ему сделала? Для чего этот человек живет на свете? Чтоб он сдох - или вообще не рождался! Каких только мук он не заслуживал за причиненные ей страдания!.. Затем с губ сорвались похабные слова - потоки брани вперемежку с хищным ворчанием и страстными проклятьями. Язык пылал, глаза увлажнились. Дрё должен исчезнуть из ее жизни: в голове еще звучал далекий отзвук фразы о большом состоянии и крупном наследстве, так что месть была вдвойне оправдана.
В тот же день Мари-Мадлен твердо решила убить отца. Она пока не знала, как это сделать, но такова уж была ее натура, что от решений своих она никогда не отступала.
— Доброго вам дня, сударь. Если он, конечно, добрый...
Сент-Круа вздрогнул: сперва он не заметил человека, стоявшего в темном углу и косо освещенного подвальным окном. На вид ему было лет тридцать пять - в желтом камзоле с черными флоке и с коротко остриженными по итальянской моде волосами. Умное лицо и живые, проницательные, орехового цвета глаза, похожие на гадючьи.
— Меня зовут Эджиди, родом я из Катаны, где моя мать прислуживала на постоялом дворе (причем весьма знатном), и у меня нет причин сомневаться, что отец мой тоже был благородного происхождения, иначе откуда у меня эта склонность к красивым вещам?.. К тем, что уже принадлежат или достойны в скором времени стать моей собственностью... Ну да ладно... Я знаю сицилийский, итальянский, испанский, греческий, португальский, французский, английский, иврит, арабский, латынь, польский, русский, венгерский, голландский и даже шведский, поскольку состоял на службе У королевы Кристины[123], пока из-за небольшой превратности судьбы не очутился здесь. Впрочем, не случилось ничего серьезного...
Он не стал уточнять, в чем заключалась эта несерьезность, но зато очень внимательно и вежливо выслушал историю, которую поведал ему Сент-Круа.
За разговорами они коротали долгие дни, и общество кавалера, пусть подозрительного, вносило разнообразие в общение с крысами, блохами и прусаками. Быстро сблизившись, Сент-Круа и Эджиди с удовольствием беседовали о естественных науках - особенно о химии. Сент-Круа был намного осведомленнее в этой дисциплине, нежели сведущий в ботанике Эджиди, но наука о ядах была близка и тому, и другому, так как сицилиец учился в палермской школе, а Сент-Круа получил образование у базельского химика и аптекаря Христофора Глазера, жившего в Париже на улице Пти-Лион. Впрочем, Сент-Круа обращался к своему учителю лишь за препаратами для алхимических опытов и никогда не имел возможности, да и не испытывал желания применить свои роковые познания на практике.
— Мне бы хотелось познакомить вас с Глазером, - сказал Сент-Круа, не переставая остервенело чесаться. - Он ординарный аптекарь короля и его старшего брата, а кроме того показывает химические опыты в Ботаническом саду. Это не только достойный ученый, но и весьма скромный человек, который не гнушается продавать своим клиентам даже папоротниковый сироп или сок маттиолы.
— Я был бы вам весьма признателен, - любезно ответил Эджиди. - Но вы случайно не знаете, не осталось ли в кувшине еще пары капель воды и скоро ли нам принесут свежей соломы, потому что старая превратилась в труху?
Сент-Круа договорился, чтобы жена передала ему немного белья, и та послала спросить Мари-Мадлен, не желает ли она что-нибудь написать: Элизабет давно уже перестала ревновать. Тогда Мари-Мадлен в очень резких выражениях сообщила любовнику о роли, которую сыграл в этом деле Дрё д’Обре. Сент-Круа и сам его подозревал, но открытые обвинения внушили еще больше злобы к советнику. Эджиди и тут внимательно все выслушал, а затем подытожил:
— Сударь, если французы не улаживают дела с помощью оружия, то быстро о них забывают. К тому же они совершают преступления столь безыскусно и так неумело мстят, что нередко сами же становятся жертвами собственных заговоров. Французы столь громогласно проклинают своих врагов, что, лишаясь имущества и чести, навлекают на себя страшную гибель, намного превосходящую по своей жестокости причиненное ими зло. У меня на родине все иначе, и наша вендетта куда мудренее. Итальянцы и сицилийцы весьма преуспели в собственном искусстве и умеют смешивать яды таким образом, что их не выявить даже самому опытному медику. Вызывая в зависимости от случая либо медленную, либо скоропостижную смерть, эти средства не оставляют ни малейших следов. А если какие-то улики и остаются, их двусмысленный характер позволяет объяснить все банальной болезнью, и, стремясь скрыть свое невежество, врачи ссылаются на какую-нибудь естественную причину. Ведь наивысшее искусство заключается в том, чтобы свалить вину за людские злодеяния на Природу-Матушку - не правда ли, сударь?
В окна хлестала апрельская гроза. Контрастная светотень ласкала серебряное блюдо, на котором показывали рожки вафельные трубочки, а также бутылку бургундского на инкрустированном минералами столе, где над фавнами и гарпиями переплетались затейливой вязью яшма, агаты и ляпис-лазурь. Утопавшая в кресле Мари-Мадлен, в подбитой серым панбархатом верхней робе, из-под которой выглядывала желтая камчатная юбка, задумчиво потягивала вино. Напротив сидели ее дети, прижимаясь друг к другу, как птички на ветке: все трое хорошенькие, похожие на нее, они молча ждали невероятного события - их должны были угостить вафельной трубочкой. Луиза, которую мать терпеть не могла, вечно испуганный Жан и Мари с ее ангельской улыбкой - внебрачная дочь, так и не научившаяся говорить. Обведя всех тяжелым взглядом, Мари-Мадлен остановила его на Луизе, а затем вдруг разозлилась и резко стукнула кулаком по столу:
— Да у вас же заячья губа, мадмуазель потаскушка!
Ничего не поняв, но опешив, девочка вздрогнула, а брат и сестра прижались к ней еще крепче. Но Мари-Мадлен уже смягчилась:
— Пустяки... Просто отблеск... Или тень...
И, обернувшись, она щелкнула пальцами:
— Масетта!.. Масетта!.. Бутылка пуста!
Новую принесла не Масетта, а Тибод Гуэн.
— Где Масетта?
— Она приболела, мадам.
— Ей еще вчера нездоровилось, - в нетерпении сказала Мари-Мадлен.