Первое, что я увидел, была лампа, стоявшая на углу большого рабочего стола. Потом — белое пространство. Когда я установил как следует зеркало, белое пространство разделилось на стену и дверь. Довольно обшарпанные стену и дверь, чего не могли скрыть многочисленные подкраски. Высокая, видимо, больничная койка — тоже белая. И набитая книгами и старыми журналами полка, чуть выделяющаяся на фоне стены, выкрашена в тот же белый цвет. Большая, безликая комната — правда, рядом с рабочим столом стоит стерилизатор, — по всей вероятности, это кабинет и одновременно жилая комната врача.
В конце концов, что это за комната, не имеет никакого значения. Позже, когда я приводил в порядок свои воспоминания, она представилась мне именно такой. В комнате находилось два человека. Эти двое сразу же прочно завладели моим вниманием. Все остальное виделось мозаично, точно я насекомое с фасеточными глазами.
Из этих двоих одной была она. То, что это происходило в том же помещении, то, что там находилась она, — в этом не было ничего удивительного. Но она — обнаженная, совершенно обнаженная, — стояла посреди комнаты. Чуть наклонившись в мою сторону, она с кем-то разговаривала.
Обращалась она к человеку-ящику. Он сидел на краю кровати, надев на себя точно такой же ящик, как мой. С того места, где я стоял, были видны лишь задняя и правая стенки ящика, но все равно я определил, что и размером — это уж безусловно, — и тем, как он был испачкан, даже полустершейся этикеткой с названием товара, это был точь-в-точь мой ящик. Специально выбран такой же ящик — двойник моего. А содержимое… разумеется, врач.
(Я вдруг подумал: помнится, я где-то уже видел точно такую же сцену.)
Комната, где только двое — я и она, обнаженная, — даже прикосновение к ней осязаемо всплывает в моей памяти… Когда, где?.. Нечего обманывать себя. Это не воспоминание, а вожделенная мечта. Трудно поверить, что я сейчас пришел сюда только затем, чтобы вернуть пятьдесят тысяч иен. Наверно, в глубине души я тайно надеялся, что стану свидетелем этой сцены. Смотреть на нее — обнаженную… смотреть до тех пор, пока не покажется, что сорваны еще какие-то одежды, и она не предстанет передо мной еще обнаженнее, чем обнаженная.
(Заметки на полях. Чернила красные. Почему мне так нравится подсматривать? Может быть, из-за излишней робости? Или из-за обостренного любопытства? Если подумать, то не исключено, что стремление удовлетворить свою любовь к подглядыванию и сделало меня человеком-ящиком. У меня страсть везде все высматривать, а так как проделать дырки во всем на свете невозможно, я приспособил ящик в качестве такой переносной дырки для подсматривания. У меня появилось желание убежать и одновременно появилось желание преследовать. Какое из них возьмет верх?)
Распиравшее меня непреодолимое желание подглядывать за ней так разрослось, что намного превысило объем ящика. Ощущение, точно вспухшие саднящие десны заполнили весь рот. Но не нужно винить во всем одного меня. Она тоже не безгрешна. Даже если оставить в стороне то, что именно через нее врач заплатил мне за ящик пятьдесят тысяч иен, ведь это именно она намекнула на денежную помощь, которую окажет мне как фоторепортеру.
Ее рассказ о себе, который я услышал после того, как она перевязала мне рану на плече, сводился к следующему. До того как стать медсестрой-практиканткой, она была бедной студенткой-художницей (талантливой или нет — сейчас не об этом речь), зарабатывавшей на жизнь позированием в частных художественных школах, клубах художников-любителей (горький привкус раскаяния). Два года назад в этой клинике ей делали аборт (я начинаю ощущать ее как существо реальное, во плоти). Но из-за серьезных осложнений она тогда три месяца бесплатно пролежала в клинике, а тут как раз уволилась медсестра, и ее взяли вместо нее (что-то в ней раздражало, хотя трудно было уловить, что именно). Работы у нее прибавлялось, но ей пообещали по возможности идти навстречу. Когда не было неотложных случаев, по вечерам и в свободные дни у нее оставалось даже время писать картины. Однако, если отвлечься от заработка, больше всего по душе ей была работа натурщицы. И совсем не потому, что позировать — значит бездельничать, простодушно добавила она. Действительно, во время позирования ничего не делаешь, но это тяжелая работа, требующая немалой выдержки. И к тому же волнение, охватывающее тебя, когда ты стоишь обнаженная, пробуждает волю к жизни, подстегивает желание творить. (Врет, подумал я. Картины ее лишены конкретной формы и не имеют никакого отношения к натуре.) Она даже намекнула, что и сейчас продолжала бы позировать, если бы врач решительно не воспротивился этому.
Ее слова о том, что она проявляет интерес к моей профессии фоторепортера, были уже явным вызовом. По пуле из духового ружья (вынутой из раны в моем плече), по тому, как я неумело подстрижен, она уже, несомненно, должна была догадаться, что я тот самый человек-ящик, сбросивший свой наряд. Но я прошел мимо этой несообразности. У меня было ощущение, что она с материнским великодушием зализывает мою рану. Тогда-то и полились из моих глаз слезы. Но в конце концов я взял себя в руки — прежде чем кто-то меня сломит, лучше уж самому сломить себя. В веках прорезались зубы. Загорелись глаза, я весь напрягся от дикой идеи впиться в нее этими зубами.
В каком-то смысле мне удалось осуществить свою дикую идею. Обнаженная она… смотрящий я… да, я действительно смотрел на нее, обнаженную. Правда, для меня нагота ее была условной. Нагота, на которую уже смотрел другой — все тот же мой двойник. Я не испытывал никакого удовлетворения, наоборот — бешеную ревность. Когда пересыхает в горле, не остается ничего другого, как представить себе картину, будто пьешь воду. Я подсматриваю за собой подсматривающим. Я вспомнил сон, как, весь содрогаясь от отчаяния, смотрю, взмыв к потолку, на свой собственный труп. Мне стало стыдно, и я начал смеяться над собой. Рука обессилела, угол, под которым я держал зеркало, изменился, и комната уплыла. Я переменил руку и теперь приладил зеркало, прислонив его к оконной раме. Я прекрасно понимал, что это не более чем мираж, но все равно, когда горло горит огнем, устремляешься даже за призрачной водой.
Те двое стояли лицом друг к другу — их разделяло шага четыре. Она чувствовала себя непринужденно, и нельзя было предположить, что отношения у них враждебные. Может быть, она только что закончила свой рассказ о том, что произошло час назад? Если они сообщники, то, наверно, весело смеются сейчас надо мной. Соблюдая договор, я полдня провел под мостом, глядя на водовороты, и дождался наконец — бросили, как собаке, приманку, пятьдесят тысяч иен укрывшемуся в ящике до глупости прямодушному человеку… ящичной башке… ящику с испражнениями… упакованному в ящик ничтожеству… проститутке в ящике…
Но поскольку передо мной была обнаженная женщина, я совершенно забыл и о том зле, которое она мне причинила, и о ее кознях. И хотя по-прежнему испытывал чувство унижения, никакой ненависти к ней во мне не поднималось. Я готов неотступно следовать за ней по пятам. Это мой сосуд, обманом уворованный двойником. Нагота ее во сто крат очаровательнее, чем я предполагал. Естественно. Никакому воображению не угнаться за реальной наготой. Она существует лишь до тех пор, пока смотришь на нее, и страстное желание неотрывно любоваться ею становится непреодолимым. Оторви взгляд, и она исчезнет — нужно сфотографировать ее, перенести на холст. Нагота и плоть — вещи абсолютно разные. Нагота — это созданное не руками, а глазами произведение, материалом для которого служит плоть. И хотя плоть принадлежит ей, когда дело касается права владения наготой, я не должен скромно отступить.
Нагота, точно легко качающаяся на волнах женщина, опиралась на левую ногу. Нагота, точно волшебная лента, тянущаяся вверх в руках фокусника. Пальцы правой ноги касаются подъема левой, согнутое колено чуть отведено в сторону. Что же так привлекает меня в ее ногах? Может быть, намек на нечто сокровенное? Действительно, судя по нынешней моде, это сокровенное связано не столько с торсом, сколько с ногами. Но если бы только это — ведь есть сколько угодно еще более чувственных ног. Жизнь в ящике, когда все время видишь лишь нижнюю половину человека, сделала меня специалистом по ногам. Женственность ног, что бы ни говорили, заключается, видимо, в мягкой плавности их изгиба. И кости, и сухожилия, и суставы должны растопиться в мышцах и никак не влиять на форму ног. Они служат не столько средством передвижения, сколько прикрытием для сокровенного (в этом нет ничего постыдного, и называть постыдным нет оснований — ведь любой сосуд с чем-то ценным всегда прикрывается). И открыть его можно только с помощью рук. Вот почему прелесть женских ног (отрицать ее может только лицемер) должна быть не столько зрительной, сколько осязательной.