В. С. Борзаковский в своей «Истории Тверского княжества» останавливается на сообщении Никоновской летописи о том, что в битве якобы участвовали князья Василий Михайлович Кашинский и Иван Всеволодович Холмский, племянники Михаила Александровича Тверского. Участия «Кашинского и Холмского полков нельзя совершенно отвергать, — осторожно пишет историк, — хотя нельзя на нем и категорически настаивать». Говоря далее о поведении самого великого князя тверского, Борзаковский объясняет отсутствие Михаила Александровича на Куликовом поле его пожилым возрастом (48 лет). Вряд ли этот довод убедителен — на зов Москвы откликнулись князья и повзрослей. Михаилу же Тверскому и после 1380 года энергии было — мы еще увидим — не занимать. Но, как и прежде, он искал ей применения на пути, ведущем в тупик.
Свою собственную историю имеет и вопрос о численности русского войска на Куликовом поле. «Краткий рассказ» и «Летописная повесть» не называют ни количества участников сражения, ни числа погибших воинов. Зато «Сказание...» в различных его редакциях и списках дает целый веер цифровых разночтений. Из этого множества составитель Никоновского свода выбрал число участников крайне преувеличенное — 400 тысяч, причем уцелело якобы лишь 40 тысяч; «Задонщина» говорит о 250 тысячах русских воинов, из которых осталось в живых будто бы 50 тысяч человек. Но даже и по поводу этих, куда более скромных чисел и соотношений Карамзин не удержался, чтобы не воскликнуть:«Какая нелепость!»
С. М. Соловьев о цифровых данных Никоновского летописца выразился в том смысле, что «историк не имеет обязанности принимать буквально последнего показания»; но выставленное здесь отношение живых к убитым показалось ему заслуживающим внимания. Выходит, что из каждых десяти наших соотечественников на поле Куликовом уцелел лишь один? Странно, что маститый историк позволил себе довериться такому чисто эпическому соотношению, предложенному «Сказанием...».
Русская рать у Коломны, по мнению Соловьева, насчитывала 150 тысяч человек. Но мы помним, что у Лопасни и позже, в Заочье, она еще увеличилась. Карамзин, а вслед за ним дореволюционный военный историк А. Нечволодов определяли величину русского ополчения при переправе через Оку в 200 тысяч человек, а ордынцев на поле боя якобы стояло свыше 300 тысяч.
В советской военно-исторической науке преобладает более умеренный взгляд на соотношение участвовавших и уцелевших.
А. А. Строков в «Истории военного искусства» пишет, что против 130—150 тысяч татар Дмитрий Донской смог выставить около 100 тысяч ратников, из которых 50 тысяч пало во время сражения или скончалось позже от ран.
Другой военный историк, Е. А. Разин, в нарушение традиции умозрительного взгляда на предмет, предлагает несколько эмпирических способов исчисления величины русской рати. Первый из таких способов, основанный на приблизительном определении плотности населения «в великом Московском княжестве», позволяет ему сделать следующий вывод: «При высоком мобилизационном напряжении в 10 проц. могло быть собрано 25—30 тыс. воинов». Примерно столько же могли дать и остальные княжества, из чего исследователь заключает, что «общая численность русской рати, вероятно, не превышала 50—60 тысяч человек». К сожалению, не очень лишь ясно, насколько можно полагаться на точность при определении плотности населения. Самое первое звено цепочки счета выглядит недостаточно надежным.
Остроумны, хотя также не во всем доказательны, другие способы замеров: историк прикидывает, сколько тысяч человек могло пройти по пяти (?) мостам донской переправы за 10—12 часов, и опять получается около 50—60 тысяч. (Но ведь по мостам — число их по летописям неизвестно — переправлялись пешцы, конница шла вброд?) То же число выводится из сложного расчета плотности шеренг и их количества в глубину для пехоты и конницы, при условии размещения всей рати на фронте в 4—5 километров.
К летописному свидетельству о том, что русских осталось в живых 40 тысяч человек, Разин относится с доверием. Число же убитых, считает он, «возможно, немногим превышало 20 тыс., а с умершими от ран доходило до 25—30 тыс. человек».
Такое соотношение живых и погибших выглядит, конечно, более убедительно, чем легендарно-эпическое: один живой к десяти участникам.
Мы никогда уже не узнаем точного числа русской рати, точного числа сложивших головы свои. Но с уверенностью можно сказать: никогда еще до того дня на Руси не погибало за один раз столько воинов — мужей и юношей, князей и крестьян, пеших и конных. Цифры не в состоянии выразить того, что значила эта жертва для нашей земли.
Цвет стягов и хоругвей. Перед началом битвы «Дмитрий, — как пишет Карамзин, — простирая руки к златому образу Спасителя, сиявшему вдали на черном знамени Великокняжеском, молился...». Как ни скептически настроен историк по отношению к «Сказанию...», по этот сюжет он заимствует прямо оттуда: «Приехав государь к своему черному знамению и сседе с коня своего, припаде на колену свою со слезами моляшеся...»
Карамзинское описание знамени оказалось настолько авторитетным, что с тех пор и в научной, и в художественной литературе, а также в изобразительном искусстве стало почти обязательным, говоря о русских знаменах, стягах и хоругвях на Куликовом поле, подчеркивать и выделять эту их мрачную черноту.
Лишь изредка кто-нибудь засомневается, и тогда читаем нечто вроде поправки, объясняющей все «ошибкой зрения»: «Темно-красный бархат великокняжеского стяга горел багрецом в лучах заходящего солнца, а в тени казался совсем черным». Но в большинстве описаний черный цвет все же преобладает и иногда даже с траурным оттенком: «...пусть черное знамя Москвы, осеняющее их сейчас своим траурным полотнищем...» и т. д.
Но русское войско все-таки не было войском смертников, оно шло на битву без всяких траурных намерений (само это новоевропейское понятие «траур» в сознании отсутствовало). Оно шло, чтобы победить и выжить, хотя и с предчувствием того, что это дастся ценою великих жертв. И хоругви и стяги, под которыми шло наше войско, были иных цветов.
Иногда во всем повинна бывает маленькая грамматическая ошибка, скорее описка. Вспомним, как князь Федор Чермный из-за маленькой оплошности летописца превратился через века в Черного. Похоже, так же точно произошло и с цветом великокняжеского знамени в «Сказании...»: черный цвет появился вместо чермного, то есть червленого, червоного, киноварного, алого. Еще ведь в «Слове о полку Игореве» читаем: «Чрьлен стяг, бела хорюговь, чрьлена чолка». Или там же: «Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша».
Общеизвестно, как много значил красный, алый цвет в мировоззрении древнерусского человека. Красный означало не только красивый, прекрасный: красный молодец, Красная горка, Иван Красный... Это был цвет подвига и жертвы, цвет победы и праздника, цвет солнечного слета, одолевающего тьму. На иконах в красном, багряном, порфирном писали обычно воинов-мучеников, великих князей, государей. Так, в киноварных одеждах мы видим Димитрия Солунского, а у Георгия Победоносца, поражающего змия, всегда развевается за спиной алый плащ и на древке его копья реет алый стяжец. Вообще в живописи цвет понимался строго символически и черный допускался лишь при изображении ада, нечистой силы; даже одеяния монахов-черноризцев писались не черным, а коричневым. Киноварью написаны все стяги русских ратей на знаменитой иконе XVI века «Церковь воинствующая», изображающей Казанский поход Ивана Грозного.
Полковые стяги и хоругви вышивались женщинами. Благородной красотой художественного шитья знамена напоминали воинам о милых семьях. Звонкой алостью своих полотнищ возбуждали воинский дух, вселяли надежду на победу, звали к подвигу.
Известно, что когда князь Владимир Андреевич вернулся из погони на поле сражения, то прежде всего он водрузил стяг на холме, где располагалась во время битвы ставка Мамая. Здесь праздновали победу, и с тех пор вот уже шестьсот лет холм этот зовется в народе Красным.