Русский летописец в следующих выразительных словах рисует картину двух воинств, застывших по краям Куликова поля: «Татарьскаа бяше сила видети мрачна потемнена, а Русская сила видети в светлых доспехах, аки некаа великаа река лиющися, или море колеблющеся, и солнцу светло сияющу на них и лучя испущающи, и аки светилницы издалече зряхуся». В другом описании русской рати к этому добавлено: «шеломы же на головах их, аки утренняя заря, доспехи же аки вода силно колеблюща, еловицы же шеломов их, аки пламя огненное пыщуще».
Конечно, по обычаям тех времен, ордынцы были наряжены к бою не менее красочно, чем русские воины. Но полкам Мамая, шедшим с восточной стороны, солнце в этот утренний час светило в спину, придавая рядам резкость очертаний и преобладающую черноту внешнего вида. А русские ратники, озираясь вокруг себя, как раз и видели веселящее дух сияние доспехов, шлемов, оружия, многоцветье одежд. Всегдашняя праздничность бранных нарядов, призванная восхитить соратников и ошеломить, ослепить врага, сегодня, как никогда, была кстати, и это тоже чувствовалось всеми.
Кажется, некоторое замешательство в стане ордынцев миновало, живые темные валы сдвинулись к подножию холма, а на его вершине, несколько обособленно от всех, утвердился сравнительно малочисленный отряд, который, похоже, и был ставкой Мамая.
По команде великого князя русские полки в заранее оговоренной очередности также стали сдвигаться со своего отлога, и сторожевой полк первым спустился в долину ручья или небольшой речки, которую ночью переезжали великий князь и его воевода.
Каким бы поспешным ни выглядело это взаимное сближение враждебных ратей, Дмитрий Иванович в оставшийся час еще очень много успел сделать. Как бутто чем уже становилась свободная срединная часть поля, тем сильнее растягивалось его личное время.
Прежде всего он успел обскакать все свои полки, для чего ему пришлось несколько раз пересаживаться на свежих коней. И везде, перед всеми он говорил, напрягая голос до предела, стараясь, чтобы каждый услышал и услышанным укреплял сердце.
Объехав полки, он напоследок вернулся в свой срединный, над которым червонел великокняжеский стяг. Спешившись, Дмитрий Иванович попросил подозвать к нему боярина Михаила Бренка. После стремительной верховой езды князь был возбужден, на загорелом обветренном лице, обрамленном черной бородой, проступил румянец. Когда Бренок подошел, князь, шумно дыша, разоблачался: отстегнув золотую брошь, снял расшитое травами корзно на алой подкладке, снял золоченый шлем со стальным переносьем и наушниками; слуги помогали ему отстегивать наручи и зерцало, начищенное до блеска. От великолепного убора на нем оставалось теперь только исподнее да золоченый мощевик на цепи, тот самый, с изображением мученика Александра, что завещал ему двадцать лет назад перед своей смертью отец.
Просторная нательная рубаха, потемневшая от пота на груди, лопатках и пояснице, пожалуй, еще выразительней, чем броня, подчеркивала телесную мощь князя. В свои неполные тридцать он был плечист, дороден, широкогруд и тяжел, его натрудившаяся с утра плоть пыхала жаром, и люди сначала подумали было, что он просто хочет освежиться под ветром и надеть сухое. Дмитрий, однако, попросил принести ему одежды и кольчугу простого ратника, а Михаила Бренка велел обрядить в свой праздничный убор, чтобы отныне стоять тому на поле боя под его великокняжеским стягом.
На лице Михаила отражалось недоумение, но он безропотно исполнил волю своего господина. В облачении великого князя, под большим стягом его, объяснил Брейку Дмитрий, и свои и враги будут считать за князя, который, как и положено, стоит неколебимо позади своих ратных. Он же, Дмитрий, сможет теперь свободно переноситься из полка в полк, подбадривая воинов, давая советы воеводам.
— Зачем тебе, господине княже, становиться впереди? — недоумевали воеводы. — Зачем биться тебе среди передовых? Тебе приличней стоять сзади или сбоку, на крыле или в ином безопасном месте.
— Как же я, говоря людям: «Подвигнемся, братья, на врагов», — сам буду стоять сзади, лицо свое укрывая? — с досадой возразил князь.
Видно, он давно уже все обдумал, и переубеждать его было бесполезно. Оставалось только молча следить за тем, как садился он на коня, как отъехал, как растворился в гуще верховых ратников сторожевого полка.
VII
Александр Пересвет и его брат Андрей Ослябя навидались на своем воинском веку всякого. Но зрелище, которое довелось им увидеть сегодня, своей чрезмерностью поневоле смутило и их. Самое поразительное для бывалых бойцов заключалось, пожалуй, в следующем: темная, медленно вползающая ордынская лава буквально втискивалась в поле, хотя оно имело в ширину несколько верст. Ощущение необыкновенной стесненности, зажатости войск противника возникало оттого, что почти не было видно обычных промежутков — свободного пространства между людьми и между отдельными полками.
Это ощущение еще усилилось, когда сблизились настолько, что стали заметны особенности построения пехоты противника. Ордынские пешцы шли сплошной стеной, плечо в плечо, ряд в ряд, затылок в затылок, они шли так, как ордынцы никогда обычно не ходили. Если первый ряд придерживал шаг и останавливался, ощетиниваясь копьями, пехотинцы второго ряда налагали свои копья на плечи передних. Этот прием у них, видимо, был хорошо отработай и получался быстро, без запинки, к тому же и копья у задних выглядели явно длинней, чем у передних.
Не зря русская поговорка гласит, что у страха глаза велики. Ворог почему-то всегда кажется выше, дородней, свирепей, ловчей, чем ты сам. Опытный воин старается не поддаться такому ощущению, догадываясь, что и враг в это время переживает примерно такое же самое чувство. Как ордынская рать ужасала русскую сторону своей несметностью, диким видом своей пехоты (а из-за холма, обтекая его макушку, все переваливались и переваливались новые ряды, и не было этому конца-края, как будто сама земля извергала их из себя, забыв о мере), так и русское воинство, светящееся доспехами и оружием, овеваемое узорочьем стягов и хоругвей, подпираемое с одного и с другого плеча бронзовой крепью дубрав, смело и повсеместно выступающее вперед, бесчисленное, торжественно-праздничное (и это нищая Русь, захудалый лесной улус Великой Орды?!), ошеломляло и приводило в ужас своих противников.
Судя по солнцу, наступил полдень, когда выдвинутые вперед сторожевые полки двух ратей окоротили шаг и застыли друг против друга на расстоянии полупоприща.
Грудью коня, как тяжелая лодка воду, раздвигая пехоту, из гущи ордынцев выезжал наперед всадник, и но мере его продвижения в обоих ратях становилось все тише. Когда он выехал, увидели, что это не знатный мурза, жаждущий покрасоваться перед началом боя, и не посол, которому поручено передать русской стороне какое-нибудь последнее условие. Тучный, дебелый, способный, видать, целого барана поглотить за один присест, он что-то яростно выкрикивал и гарцевал на своем коне-великане, у которого только что пламя не пыхало из ноздрей. Он был, похоже, пьян — то ли от гнева, то ли от мяса и кумыса. Он рычал, как пардус, выпущенный из клетки, и насмешливо выкликал жертву, обещая разодрать ее в клочья и разметать по полю.
И русская сторона оскорбленно молчала. К появлению этого страшилища не были готовы. Русского единоборца — великана, ругателя и насмешника — в запасе не имели. Наступило замешательство, тягостное, стыдное, какое всегда бывает, когда среди своих не находится того, кто бы посмел принять вызов, ответить по достоинству за всех. Каждый думал про себя: «Да уж мне-то куда? осрамлю и себя, и все воинство...» Озирались пристыженно: ну кто же, кто?.. Или не найдется ни единого?.. И знали заранее, что подобного этому, точно, не найти, не уродились такие, среди многих десятков тысяч нет ни единого.
А единоборец все разъезжал перед своими и пуще багровел, и рыкал, отрыгивая обрывки то ли молитв, то ли ругательств, и за его спиной уже похохатывали.