Я заметил — насколько сумел найтись с ответом, — что не вижу причин «подставлять голову», но не смог удержаться и признался, что слышал, будто с дядей трудновато было иметь дело. Мистер Боумен пристально посмотрел на меня, а затем мгновенно оставил высокопарно-сочувственный тон и разразился пылкой речью. «Я помню, — начал он, — какие слова говорил мне этот человек здесь, в гостиной, из-за какого-то жалкого бочонка с пивом — с тем, кто обременен семьей, — сказал я ему, — такое может случиться в любой день недели; — и хотя он был не прав, и я это понимал, его речь настолько меня поразила, что я не смог должным образом ему ответить».
Внезапно он замолчал и посмотрел на меня в некотором замешательстве. А я лишь заметил: «Боже мой, как жаль, что у вас были мелкие разногласия; наверное, многим в приходе будет недоставать дядюшки?» Мистер Боумен издал долгий вздох. «Ах, да! — отозвался он. — Он же ваш дядюшка! Вы поймете меня, если я скажу, что сейчас совсем упустил из виду ваше родство? Должен сказать, что это вполне естественно: вы… вы ничуть на него не похожи, так что и представить смешно, что вы родственники. Но даже если бы я зарубил это себе на носу, вы быстро бы поняли, мог я или
не мог
держать язык за зубами.
Я заверил его, что все понимаю, и собирался задать ему еще несколько вопросов, но тут его куда-то позвали. Впрочем, ты только не думай, что у него есть причины опасаться расследования в связи с исчезновением бедного дяди Генри хотя, несомненно, во время ночной бессонницы ему наверняка взбредет в голову, что
я
именно так и считаю, так что завтра можно ждать от него новых пояснений.
Вынужден закончить письмо: оно должно отправиться сегодня с последним поездом.
Письмо III
25 декабря, '37.
Мой дорогой Роберт, странно писать такое письмо в Рождество, хотя на самом деле ничего особенного в нем нет. Или
почти
нет, но об этом ты будешь судить сам. В любом случае — ничего существенного. Следователи Боу-стрит говорят, что у них нет никаких определенных зацепок. Время, которое успело пройти, и погода сделали все следы настолько невнятными, что пользы от них никакой: не удалось найти ничего, связанного с погибшим — боюсь, придется употребить именно это слово.
Как я и думал, с утра мистер Боумен ходил мрачный; я слышал, как спозаранку он громко внушал агентам Боу-стрит — думаю, это было специально, — что исчезновение пастора стало большой потерей для городка, и что надо переворотить все камни (эти слова он произнес с особым значением), чтобы докопаться до истины. Я предположил, что он славится своими речами во время застолий.
Во время завтрака он зашел меня проведать и, протягивая тарелку, громко заявил: „Надеюсь, сэр, вы понимаете, что в моих чувствах к вашему родственнику нет ни капли того, что можно назвать неприязнью — ступай, Элизар, я лично подам джентльмену все, что он пожелает, — так что прошу вашего прощения, сэр, но вам должно быть известно, что человек не всегда способен управлять собой: ведь тогда, находясь в душевном затмении, ваш дядюшка стал употреблять слова, которые, осмелюсь сказать, не приличествует произносить (пока он это говорил, его голос звучал все громче, а лицо становилось все краснее); нет, сэр; так что, если позволите, я бы хотел кратко объяснить суть наших разногласий. Этот бочонок а точнее будет сказать — жбан пива…“
Я решил, что пора его прервать, и сказал, что вряд ли стоит вдаваться в подробности. Мистер Боумен со мной согласился и более спокойно закончил:
„Что ж, сэр, ваше слово — закон: как вы сами говорите, толкуй — не толкуй, а к нашему делу это не прибавляет ровным счетом ничего. Я только хотел заверить, что так же, как и вы, готов обеими руками взяться за вставшую перед нами работу и — как я уже сказал господам агентам не более, чем три четверти часа назад, — переворотить все камни, дабы пролить хоть луч света на эту непростую историю“.
И в самом деле, мистер Боумен участвовал в наших поисках; нет сомнений, что он искренне стремился помочь, но боюсь, ничего полезного он так и не сделал. Видимо, ему казалось, что мы можем найти либо дядю Генри, либо человека, виновного в его исчезновении, бродя по полям; он постоянно прикрывал ладонью глаза от солнца и призывал нас обратить внимание на видневшийся вдали скот или крестьян, указывая на них своей палкой. Он подолгу беседовал со старухами, которых мы встречали; при этом вид у него был строгий, суровый, и каждый раз он возвращался к нам со словами: „Не похоже, чтобы она совсем не имела отношения к этому печальному делу. Можете мне поверить, господа, в этих местах до истины добраться трудно, если вообще возможно; не исключено, что она намеренно что-то скрывает“.
Как я уже говорил вначале, к существенным результатам мы не пришли; люди с Боу-стрит покинули город, отправившись то ли в Лондон, то ли куда-то еще.
В тот вечер компанию мне составил местный старьевщик, весьма смекалистый малый. Он был в курсе происходящего, но хотя в последние несколько дней разъезжал туда-сюда, никаких подозрительных личностей по дороге не заметил — ни бродяг, ни странствующих торговцев или цыган. Он восторгался отличным кукольным представлением с Панчем и Джуди,[4] которое видел в тот день в В., затем спросил, показывали ли его уже здесь, и посоветовал ни в коем случае не пропустить это зрелище. По его словам, это лучший Панч и лучший пес Тоби,[5] которых ему приходилось видеть. Видишь ли, пес Тоби лишь недавно стал участвовать в представлениях. Сам я видел его только один раз, но задолго до того, как он появился у всех.
Ты спросишь, зачем я тебе обо всем этом пишу? Причина, заставляющая меня взяться за перо, связана с одним незначительным явлением (как ты наверняка это назовешь), о котором я должен поведать, взбудораженный собственным воображением — полагаю, более серьезной подоплеки здесь нет. Я собираюсь изложить вам, сударь, свой сон, и должен сказать, что это было самое странное из всех моих сновидений. Было ли оно навеяно словами старьевщика или исчезновением дяди Генри? Могу повторить: судить об этом будешь ты сам; я не в состоянии сделать это достаточно взвешенно и беспристрастно.
Началось все с того, что раздвинулись шторы (по-другому описать это не могу), и оказалось, что я где-то сижу — уж не знаю, в помещении или нет. Там были люди — совсем немного, они стояли справа и слева от меня, но я их не знал, или, по крайней мере, не обращал на них внимания. Они ничего не говорили, но насколько мне помнится, были суровы, бледны и неподвижно смотрели перед собой. Передо мной стоял балаган Панча и Джуди — кажется, он был несколько крупнее обычного; на красно-желтом фоне виднелись черные фигуры. Сзади по обеим сторонам был непроглядный мрак, но впереди света было достаточно; сгорая от нетерпения, я ждал, когда, наконец, зазвучат свирели, а трубы исполнят „тра-та-та-та“. Вместо этого вдруг раздался мощный много слова не подберу — мощный колокольный звон; уж не знаю, откуда от доносился — откуда-то сзади. Небольшой занавес взлетел, и представление началось.
Все выглядело так, будто кто-то всерьез попытался сделать из „Панча“ трагедию; но кто бы это ни был, по-иному его представление выглядеть не могло. В главном персонаже было что-то сатанинское. Нападал он всегда по-разному — некоторые жертвы поджидал в засаде. Его страшное лицо, видневшееся сквозь крылья (добавлю, что оно было желтовато-белым), напомнило мне вампира с жутковатого рисунка Фузели.[6] С другими он был вежлив и обходителен — особенно с бедолагой-чужестранцем, из уст которого неслась какая-то тарабарщина, впрочем, я не понял и того, что говорил Панч. При виде их я вдруг испытал страх перед наступлением смерти. Обычно, когда палка Панча начинает ломать черепа жертв, я веселюсь, но тут раздавался такой хруст, словно кости трещали по-настоящему, а упавшие тела подскакивали от ударов. Что касается младенца — продолжение моего рассказа выглядит особенно нелепо, — то я уверен, что он был живой. Панч стал выкручивать ему шею, и если его хрипы и вопли были не настоящими, значит, я не могу отличить мнимое от реального.