Продолжая путь в Бабигоны, после Озерков покидаешь парковую тень и выезжаешь на деревенский простор. Правда, и здесь деревья были рассажены группами и казались прибранными и причесанными. Тут вскоре на одном из поворотов за речкой (или рукавом пруда) открывалась Руина — искусственные развалины, составленные из мраморов старого собора св. Исаакия, начавшего строиться при Екатерине II и затем оставленного. Вероятно потому, что эта петергофская руина была первой, которую я видел в жизни, ничто (не исключая, пожалуй, и римского форума) меня так не волновало своей заброшенностью и не производило впечатления такой печальной оставленности, как именно эти розовые колонны, торчащие из-за чахлых северных кустарников среди недоступного, окруженного водой островка.
После Руины начинался подъем к первому из холмов, оцепляющих с юга петергофскую долину. И здесь, на полу-склоне, стоял прямо в поле большущий двуглавый черный бронзовый орел, протягивающий свои свирепые клювы в разные стороны и впивающийся когтями в гранитную глыбу. Эта черная царственная птица представлялась мне тем огромнее и чудовищнее, что неподалеку от нее стоял домик сторожа с садиком, и они казались в сравнении с орлом крошечными. В последующие времена, в разгар моего романа с Атей Кинд мы очень любили заходить к Орлу, пить молоко или хлебать простоквашу, закусывая краюхой черного хлеба (это всегда можно было найти за несколько копеек у милого сторожа-инвалида), но уже прежнего трепета я не испытывал. Орел мне казался сократившимся, съежившимся, обезвреженным — так что я не пожалел особенно, когда в середине 90-х годов его сняли с Бабигонских высот и перевезли в Петербург, чтобы поставить, в ознаменование ряда побед, перед полковой церковью стрелков на Кирочной улице.
Первый из трех бабигонских холмов украшен дворцом Бельведер, высоко подымающимся своей колоннадой из синеватого мрамора над всей местностью. И тут пикниковая традиция требовала остановки, и снова все, кроме старушек, разбредались по террасам сада, в котором стояли совсем такие же бронзовые кони, как те, что украшают Аничков мост. А сверху, с балкона Бельведера, открывался на все стороны прославленный и действительно изумительный вид — вовсе не какой-либо унылый финский пейзаж, а самый подлинный российский с нежными тенями облаков, скользящими по мягко-волнистым полям, с разноцветными золотистыми нивами, зелеными лугами и темными лесами. В сторону Петергофа из-за деревьев торчала готическая башня «папиного» вокзала и сверкали купола Большого дворца, а вдали за горизонтом яркой звездой в лиловатой дымке сиял купол Исаакия. Российский характер всего этого ладного, мягкого, чуть дремотного простора подчеркивался церковью в русском стиле, возвышавшейся на соседнем холме, а подальше силуэтом двухэтажной избы Никольского домика.
Подъехав к этому домику, построенному в исполнение фантазии Николая Павловича немецким архитектором и в стиле русской избы, мы должны были расположиться станом, выгрузить из колясок корзины, поручить самовар старичку с деревянной ногой и с бакенбардами, который охранял этот маленький дворец, и выискать по скату холма место поуютнее. Пока кучера распрягали лошадей (эта операция придавала экскурсии особенный характер цыганского кочевья), дети устремлялись к еще не сжатым полям собирать васильки и маки, а молодые люди шли в деревню кликать клич, чтобы набрать побольше девушек и девчонок для беговых ристалищ. Если пикник приходился в пору сенокоса или жатвы, то деревня оказывалась точно вымершей; по пустым дворам и избам можно было разгуливать, как по сельскохозяйственной выставке и лишь изредка можно было встретить там древних приветливых стариков. Но деревенские дети, заметившие прибытие колясок, сами уже начинали собираться вблизи от нашего стана и с конфузливым хихиканьем, прячась друг за друга, робко к нам подходить. Постепенно эта масса, как хор в опере, образовывала вокруг нас плотную стену.
В сущности, барская забава эта была не слишком отменного вкуса. Мне сейчас кажется странным, что в таком «осознавшем человеческое достоинство» обществе, каким представлялась русская интеллигенция 70-х и 80-х годов, могли еще доживать подобные «крепостнические замашки». Но в те дни мое личное сознание, во всяком случае, не было на высоте гражданских требований, и моя радость от гоняния баб не омрачалась какими-либо хмурыми движениями общественной совести. Да и не было намека какого-либо благородного возмущения в тех, кого мы приглашали (а не заставляли) нам на потеху побегать…
И какой же получался азарт. Какую можно было наблюдать мимику зависти, обиды или победоносного торжества. Как блестели глаза, в какие широчайшие улыбки осклаблялись рты. Сколько было крику, сколько ссор и сколько самого бурного веселья. И как это все было красиво. Какая подлинная сцена из «русского балета» получалась, когда после бегов девушки образовывали хороводы и, надев новые, заработанные яркие платочки, ленты и бусы, кружились по лугу, распевая плясовые песни. Все это на фоне Никольского домика и Николаевской церкви носило несколько неправдоподобный, театральный оттенок, но лазурь неба была подлинная — наша северная прозрачная лазурь; вокруг стояли все же подлинные, обслуживающие действительные крестьянские нужды строения, а совсем рядом золотилась пшеница, посеянная настоящими мужиками и бабами, а вовсе не оперными пейзанами. Эти самые мужички и бабы к концу праздника с граблями и косами возвращались, распевая песни, с полей и окружали нашу группу веселой толпой…
И как представишь себе все эти картины, покажется, что вся эта поездка в Бабигоны и поэтичнейшее возвращение оттуда, да и все эти гонки, что все это происходило не далее, как вчера, а вовсе не более полустолетия тому назад. Существуют ли еще нынче Бабигоны? Не превратились ли они, под заботами социального огосударствления и под влиянием просвещенных идей — в подобие Аракчеевского поселения? Уже туда не ездят больше какие-либо «помещики» и «буржуи», чтобы «гонять баб». Едва ли и бабы с девушками водят хороводы. Скорее какой-либо агитатор собирает товарищей, чтобы лишний раз попытаться вселить в них омерзение к постыдному сверженному режиму и научить слушателей политграмоте. Да, пожалуй, теперь никто не помнит, что происходило в те давнишние дни, когда правили «обагренные народной кровью монархи»… А кто я сам? Куда девались мои светлые кудри, моя гибкость, мое проворство? Осталось от прежнего одно только неутолимое любопытство и вот эта страсть запечатлевать вещи, достойные, с моей точки зрения, запечатления. К ним, в чрезвычайной степени, и принадлежат все мои петергофские воспоминания.
Пикники в Бабигоны или в гористой деревушке Венки, за Ораниенбаумом, повторялись ежегодно, и я участвовал в них несчетное число раз, как маленьким мальчиком, так и отроком, и влюбленным юношей, и, наконец, самостоятельным отцом семейства, которого сопровождали жена и дети. Но пикник в дальнюю Лопухинку, устроенный братом Альбером в 1876 году, был единственный в своем роде. Особенную романтику ему придало то, что, позавтракав в старинном трактире деревни Гостилицы, где я с удивлением увидал колокольню, совсем похожую на нашу Никольскую, мы прибыли на место назначения поздно вечером, вследствие чего пришлось ночевать в крестьянских избах. А утром, чуть свет, я с папой совершили далекую прогулку и дошли до какого-то старинного здания, напомнившего мне те, в которых жили рыцари (что это был за замок, я до сих пор не знаю). Многим же молодым людям пришлось переночевать на сеновале, и когда они покинули его, заспанные, в помятых одеждах, с сеном в волосах и в бородах, то все имели очень смешной и сконфуженный вид. Альбер любил такие авантюры — они отлично служили ему для его амурных предприятий; однако на сей раз он едва ли был ими занят — ведь он уже был безумно влюблен в свою будущую жену Машу Кинд, и о помолвке его с ней было как раз около этого времени объявлено.
К экскурсиям аналогичного характера принадлежит и наша поездка на маневры, происходившие в то лето под Петергофом. Наша карета (почему-то на этот раз мы ехали в закрытом экипаже или то было поднятое ландо, так как накрапывал дождь) заблудилась и попала не туда, куда следует, — совсем вроде того, как это рассказано в диккенсовском «Пиквике». Я был единственный, кроме кучера, мужчина среди дам, но, разумеется, я не мог чем-либо помочь, когда пришлось объясняться с офицером, подскакавшим к нам и разразившимся бранью на кучера. Тетушки, с которыми я сидел, были так напуганы, когда мимо нас пронеслись казаки с пиками наперевес и драгуны с шашками наголо, что стали жалобно молить, чтобы господин офицер их отпустил, чтобы им дали вернуться обратно, но возврата туда, откуда мы приехали, уже не было, и пришлось ехать дальше, а взобравшись на Троицкие высоты, мы попали в тыл одной артиллерийской батареи. Тут и я натерпелся ужаса. В непосредственном соседстве с нами палили пушки, настоящие пушки, и каждый раз, когда готовился выстрел, я и мои дамы, покинувшие карету и устроившиеся на склоне холма у передних изб деревни, замирали и закрывали уши. Но очень интересно было видеть во всех подробностях, как солдаты ставили пушку и как ее заряжали. А затем пушки и пороховые ящики в один миг с грохотом, но в удивительном порядке, снялись и понеслись вниз, где, достигнув заворота под горой, исчезли на наших глазах.