Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В каких отношениях состояла эта странная чета? Кто он ей? Пламеннейший друг или почтительнейший любовник? А она? Может быть, она смотрит на него, как на щедрого поклонника своей красоты, которому согласилась потакать ценою малых усилий: допуская летними вечерами в свою скромную гостиную и позволяя болтать о том о сем. Строгое темное платье, выражение сосредоточенности, тонкое вышивание священного покрова — все это делало ее похожей на благочестивую сестру, которой по каким-то особым соображениям разрешили жить в миру, за стенами монастыря. А возможно, ее друг обеспечивал ей уютную праздность вдали от суетной толпы, чтобы иметь возможность созерцать этот совершенный образец вечной женственности, не испорченный и не замаранный борьбой за существование. Во всяком случае, ее красивые руки, холеные и белые, не носили на себе следов так называемого честного труда.

— А как ваши картины? Подвигаются? — спросила она Теобальда после длительного молчания.

— Подвигаются, подвигаются! У меня теперь есть друг, чье сочувствие и поддержка возвратили мне веру и рвение.

Наша хозяйка обернулась ко мне и, окинув меня долгим неопределенным взглядом, постучала себя по лбу, повторив тот же самый жест, какой употребила минутой ранее.

— О, у него замечательный талант! — заявила она серьезным тоном.

— Не стану возражать, — отвечал я с улыбкой.

— Да? А почему вы улыбаетесь? — вскричала она. — У вас есть сомнения на этот счет? Ну, так я покажу вам bambino!

И, взяв со стола лампу, она подвела меня к задней стене, где в простой черной рамке висел большой рисунок, сделанный красным мелком. Под ним стояла миниатюрная чаша для святой воды. Рисунок изображал младенца; совсем голенький, он, прижавшись к платью матери, протягивал вперед ручонки, словно совершая акт благословения. Выполненный удивительно свободно и сильно, портрет казался живым, воплощая само священное цветение детства. Этот изящный портрет ребенка с ямочками на щеках и руках при всей своей самобытности напоминал манеру Корреджо.

— Вот что может синьор Теобальдо! — воскликнула Серафина. — Это мой сыночек, Богом мне данный, которого я потеряла. Он здесь совсем такой, каким был, и синьор Теобальдо подарил мне этот портрет. Он еще много чего мне подарил.

Несколько минут я смотрел на bambino — восхищению моему не было предела. Вернувшись к столу, я сказал Теобальду, что, если поместить этот рисунок среди вывешенных в Уффици, подписав под ним какое-нибудь знаменитое имя, он будет там вполне на месте. Моя похвала, по-видимому, доставила художнику необычайное удовольствие: он стиснул мне руки и на глазах у него выступили слезы. Ему, очевидно, не терпелось рассказать историю этого рисунка, так как он поднялся и стал откланиваться, поцеловав на прощание хозяйке руку с той же нежной страстностью, с какой приложился к ней при встрече. У меня мелькнула мысль, что изъявление подобной галантности с моей стороны, возможно, поможет мне узнать, что она за женщина. Но, угадав мое намерение, она тотчас отвела руку назад, чинно опустила глаза и чопорно присела передо мной. Теобальд, взяв меня под руку, быстро вывел на улицу.

— Ну, как вам Серафина? Не правда ли, божественна? — воскликнул он с жаром.

— Да, настоящая, стойкая красота.

Он весьма косо взглянул на меня, но поток нахлынувших воспоминаний, видимо, увлек его за собой.

— Видели бы вы их вместе — мать и дитя, как я впервые увидел их: мать — с закрытой шалью головой, с божественной тревогой на лице, малютка — прижавшийся к ее груди. Вы, наверно, сказали бы, что обыденный случай помогал Рафаэлю находить достойные его образцы. Я наткнулся на них у городских ворот, возвращаясь как-то летним вечером домой после долгой прогулки по окрестностям. Женщина протянула ко мне руку. А я не знал, что мне делать — осведомиться, что ей нужно, или же пасть перед нею ниц. Она попросила дать ей немного денег. Я был поражен красотой и бледностью ее лица. Уж не пришла ли она сюда из Вифлеема? Я дал ей денег и помог найти приют. Догадаться об ее истории не составляло труда. Она тоже была дева-мать, и ее изгнали мыкаться по белу свету с ее позором. Я всей душой почувствовал, что мне чудесным образом явился мой сюжет. Сердце мое билось, как у старинных монастырских живописцев, когда их посещали видения. Я стал оберегать ее, лелеять, созерцать, как бесценное произведение искусства, как фрагмент дивной фрески, открывшейся в развалинах прежней обители. Спустя месяц — в довершение всех ее страданий и бед — несчастный малютка умер. Когда она поняла, что часы его сочтены, она схватила его на руки и минут десять держала передо мной, и я сделал этот набросок. Вы, полагаю, заметили в нем следы поспешности: мне хотелось поскорее избавить бедняжку от мучительной для него позы. А потом я вдвойне оценил его мать. Она — самое бесхитростное, самое милое, самое естественное существо, какое когда-либо взрастила эта прекрасная древняя земля. Серафина живет памятью о своем ребенке, благодарностью за скудное добро, которым я смог ее порадовать, и своей простой верой. И даже не понимает, какая она красавица; мое поклонение не внушило ей и капли тщеславия. А ведь, Бог свидетель, я не делаю из него тайны. Вы, конечно, заметили, какое у нее удивительно открытое лицо, какие ясные, кроткие глаза. А где еще сыскать такое истинно девственное чело, такое неповторимо естественное изящество волною падающих волос и линии лба? Я изучил в ней каждую черточку и могу сказать, что знаю ее. Я вбирал эту красоту понемногу, день за днем, и теперь ее образ запечатлелся в моем мозгу, объяв его целиком, и я готов воплотить его. Наконец я могу просить ее позировать мне.

— Наконец?.. Наконец! — повторил я в глубоком изумлении. — Вы хотите сказать, что еще ни разу этого не сделали?

— Нет, я, собственно, еще ее не писал… — сказал он с расстановкой. — У меня есть наброски, есть впечатление, глубокое и сильное… Но настоящего сеанса — перед мольбертом, в соответственном облачении, при должном освещении, в нужной позе, — по сути дела, не было.

Решительно не могу сказать, куда в это мгновение девались мой разум и такт, я потерял контроль над собой и позволил себе brusquerie[18], в которой впоследствии мне было суждено горько раскаиваться.

Мы как раз остановились у перекрестка, где горел фонарь.

— Что же вы наделали! — воскликнул я, кладя ему руку на плечо. — Вы же профукали, просвистали свое время! Она же старая женщина, она стара… для Мадонны!

Лучше бы я ударил его! Никогда не забуду, как он посмотрел на меня — долгим, упорным, помутневшим от боли взглядом.

— Профукал? Просвистал? Она стара? Стара! — произнес он, запинаясь. — Вы шутите?

— Но, друг мой, вы, надеюсь, понимаете, что ей уже не двадцать.

Он судорожно вобрал в себя воздух и прислонился к стене дома, не отрывая от меня вопрошающего, протестующего, укоряющего взгляда. Наконец, подавшись вперед, он схватил меня за рукав:

— Ответьте мне честно: она на самом деле показалась вам старой? У нее морщины? Дряблая кожа? Что же я — слеп?

Только сейчас я понял меру его заблуждения: один за другим бесшумно уходили годы, а он, очарованный ею, продолжал мечтать и бездействовать, вечно готовясь к вечно откладываемой работе. Я подумал, что будет только благом сказать ему правду, прямую и честную.

— Да нет, я вовсе не имел в виду, что вы слепы, — проговорил я, — но, мне кажется, вы заблуждаетесь. Вы потратили время на бесплодное созерцание. Ваша Серафина была молода, и свежа, и чиста, как сама Богоматерь. Но, что говорить, это было давно. И все же она сохранила beaux restes[19]. Вы непременно должны ее написать.

Я осекся; лицо его выражало гневный упрек. Сняв шляпу, он стоял, машинально отирая лоб платком.

— De beaux restes? Спасибо хоть на том, что вы выразили это по-французски. Значит, мне писать мою Мадонну с beaux restes! Тот-то будет шедевр! Стара, стара! Она стара, — забормотал он.

вернуться

18

Грубость (фр.).

вернуться

19

Былая красота (фр.).

7
{"b":"180805","o":1}