Не единожды побывал Грейвнер и в Уимблдоне — по инициативе миссис Малвилл, к чему я ни малейшего касательства не имел. Едва подали кларет, гость смог лицезреть нисхождение бога. Как ни странно, Джордж воскурил ему фимиам куда усердней, нежели я ожидал, однако на обратном пути в город он, предварив готовое слететь с моих уст торжествующее восклицание, заявил, что подобные ему люди (и он тысячу раз считает себя правым) используют других, но никогда не позволят использовать себя. Помнится, его попавшее в самую точку замечание вызвало у меня чувство приниженности — словно сам я, в лихорадочно прерывистой дремоте, никогда не приходил к сходному выводу. Другое дело — безапелляционность тона, каковая с моей стороны полностью исключалась. Грейвнер тем не менее полагал себя способным пустить мистера Солтрама в ход — он уже примерялся, каким образом это сделать. Я отчетливо вообразил весь комизм ситуации, если Фрэнку Солтраму случится оказаться выставленным в Клокборо напоказ; между тем Грейвнер преспокойно, будто наш давний с ним разговор начисто изгладился у него из памяти, продолжал, ухватившись за эту идею, как за совершенно для его новую:
— Такой тип людей мне глубоко ненавистен. Но пусть меня повесят, если я не найду, к чему применить таланты этого субъекта. Я и его самого сумею пристроить, не беспокойся.
Я и вправду испытывал беспокойство — но не за таланты мистера Солтрама, а по поводу того, что с ними могло быть связано — в частности, за остатки собственного красноречия.
Позднее я получил возможность убедиться, что уимблдонский оракул в данном случае не обнаружил той необходимой степени пригодности, каковая, несомненно, выявилась бы, если бы намерения богов больше совпадали с политикой партии Грейвнера. В какой-то момент, судя по его намекам и недомолвкам, Джордж всерьез помышлял о том, чтобы безраздельно «присвоить» мистера Солтрама себе на потребу. Более бредового проекта нельзя было выдумать: выискивание точек сближения между совокупностью философских доктрин Солтрама и набором инструкций, навязываемых из генерального штаба для проведения предвыборной кампании среди обитателей Клокборо, являлось предприятием, ломать голову над которым охотников не находилось. Это было равносильно консервации драгоценного воздуха, выдохнутого могучими легкими нашей знаменитости, с последующим откупориванием бутылей на публике в угоду завсегдатаям хлебных бирж. Единственно надежным способом было бы возить мистера Солтрама во всей его объемной цельности, предварительно поместив в клетку, улестив наличностью и слегка подрезав ему крылья, — иначе говоря, предъявлять в нужный момент в нужном месте, да и то определяя заранее желаемое русло. Однако предугадать русло Фрэнка Солтрама наперед было довольно сложно — и уж никому на свете не дано было предвидеть, сколь разрушительные, сметающие все на своем пути потоки заблагорассудится ему устремить по этому руслу.
Вот отчего крупнейшей газете «Эмпайр» приходилось быть всегда начеку, однако случались и досадные осечки, отнюдь не ошеломлявшие новизной: в иных деликатных ситуациях этот внушительный выразитель общественного мнения попросту пасовал. Подспудно ощущалось, что смышленый начинающий репортер, получивший задание взять интервью у мистера Солтрама, запропастится навеки. А уж кому-кому, но только не Джорджу Грейвнеру следовало втолковать, что в данных обстоятельствах скорейшее возвращение с горячим материалом — главный залог успеха. Если он и почитал Солтрама раздражающим вызовом узаконенным правилам, то вовсе не потому, что видел его ползающим во прахе — напротив, по его словам, Солтрам витал слишком уж высоко, среди облаков. Фрэнк Солтрам был бы настоящим джентльменом, если бы сам взялся поспособствовать своему превращению в такового. Но, по твердому убеждению Грейвнера, мистер Солтрам претендовать на это не мог.
У леди Коксон в Клокборо был великолепный, окруженный парком старинный дом, который она сдавала в аренду. Срок найма истек, и, вернувшись из-за границы, почтенная дама возобновила свои заботы о владении. Обо всем этом мне сообщила миссис Солтрам. Моему мысленному взору представились выцветшая алая ливрея и широкие квадратные плечи дворецкого; сад, обнесенный высокой стеной, — словом, жилище, достойное пера живописца.
Шумиха вокруг роспуска парламента все возрастала, и претендент наверняка должен был усилить свой напор; мне оставалось только надеяться, что политические воззрения вдовы покойного мэра воспрепятствуют ей пригласить моего приятеля к обеду; я даже осмеливался приписывать пожилой леди крайнюю нетерпимость в сфере политики, заведомо исключавшую любую поддержку с ее стороны новоявленного соискателя. Я рисовал в воображении бессменного пажа за спинкой инвалидного кресла, которое он во время ежедневной прогулки катит прямо по чужим ногам. Но мне, однако, суждено было узнать (через миссис Солтрам, состоявшей в переписке с экономкой леди Коксон), что Грейвнер отозвался о тревожившем мою фантазию обиталище как об уютнейшем уголке во всем Клокборо. Не могло быть и тени сомнения, что высказывание не продиктовано завистью, но основано на собственном опыте. Итак, на фоне живописных декораций возникли действующие лица, и я уже явственно различал фигуру Джорджа Грейвнера под сенью древних раскидистых ветвей в обществе мисс Энвой, которая, безусловно, имела все резоны — и достаточно весомые — находить его внешность вполне привлекательной. Было бы излишним преувеличением заявить, будто меня встревожила описанная выше сцена; но мне не забыть и того чуть ли не единственного в своем роде облегчения, когда неприятно грызущее изнутри чувство тревоги разом схлынуло, уступив место раздосадованности куда более сильной: все мое существо прямо-таки содрогнулось от приступа невыносимого стыда за Фрэнка Солтрама. Всему на свете существует предел; настал конец и моему терпению.
У меня накопились и кой-какие собственные счеты, если ныне я могу позволить себе употребить данное слово: слишком многое в Солтраме изначально внушало мне неодолимую антипатию, но тут я форменным образом встал на дыбы. С моих глаз точно сорвали пелену, и разжалованные было ценности вновь приобрели подобающее им значение. Тут ни к чему распространяться о несчастливом темпераменте: случаются неприятности, с которыми справляться надо самостоятельно, наедине, собственными силами, не уповая на помощь ближних. В ту пору я старался избегать Джорджа Грейвнера и подумывал, что наиболее радикальным решением было бы на время покинуть Англию.
Мне хотелось забыть о Фрэнке Солтраме — только и всего. Это было единственным моим по отношению к нему помыслом. Негодование мое мало-помалу улеглось, и я пришел к выводу, что сочувствовать Солтраму возможно только при том условии, если напрочь забыть о его существовании. Мне, впрочем, он не причинил ничего худого, но какой удар он нанес Малвиллам! Аделаида оглашала округу жалобами целую неделю; ее супруг, получивший наглядный урок того, сколь вопиющие последствия могут проистекать ввиду слабости характера, оставил роковое письмо без ответа. Письмо это, совершенно невообразимого содержания, Солтрам направил в Уимблдон из Рамсгейта, где пребывал вместе с Пуднеями; вокруг письма, собственно, и заварилась каша, которую нам пришлось мучительно расхлебывать, причем сопутствующие подробности, в сравнении с этим документом, оказывались еще более удручающими. Пуднеи вышли за рамки всяких приличий, но разве это могло служить оправданием? Чудовищная неблагодарность, возмутительное непотребство — годились только такие определения, и чем уместнее они представлялись, тем тягостнее становилось на душе. Теперь пепел гнева давно остыл, а я, хвала небесам, не давал зарока строго придерживаться недвусмысленной точности изложения. Всей правды никто не узнает, и, если бы меня обязали не обойти молчанием кое-какие частности из того, что происходило, ничто не заставило бы меня взяться за перо летописца.
На время всеобщих выборов я уехал за границу. Не знаю, насколько мне удалось там, на континенте, забыть о личности мистера Солтрама, зато я вполне явственно ощутил, как остро мне его недоставало. В чужой, далекой стране, отрекшись и отступившись от него, стараясь выкинуть из головы все с ним связанное, я вдруг сделал открытие, сколь много он для меня значил. Я был в долгу перед ним — да-да, сомневаться не приходилось — за многие благородные идеи и возвышенные представления: я зажег свой крохотный светильник от его дымящегося факела; и мой огонек уже не угасал, продолжая тихонько мерцать. При отблесках этого света я понял и осознал свою потребность в гораздо большем.