Архиепископ. Не стесняйтесь. Так что вы хотели сказать?
Бердж-Лубин. Но вы действительно утонули четыре раза — вы же не так живучи, как кошка.
Архиепископ. Все очень просто. Представьте себе, в каком положении я оказался, сделав наконец поразительное открытие, что мне предстоит прожить триста лет. Я…
Конфуций (перебивая). Простите. Такое открытие невозможно. Вы и сейчас его не сделали. Коль скоро вы прожили двести лет, вы можете прожить еще хоть миллион. При чем же здесь цифра триста? Вы допустили промах уже в самом начале своей сказки, господин архиепископ.
Бердж-Лубин. Ловко, Конфуций! (Архиепископу.) Он вас поймал. Не представляю, как вы теперь выкрутитесь.
Архиепископ. Да, ход действительно ловкий. Но если верховный статистик зайдет в библиотеку Британского музея и пороется в каталоге, он обнаружит там весьма любопытную, хотя и забытую ныне книгу, опубликованную под его фамилией в тысяча девятьсот двадцать четвертом году и озаглавленную «Евангелие от братьев Барнабас». Это Евангелие гласило, что для спасения цивилизации человек должен жить триста лет. Оно доказывало, что такое долгожительство вполне возможно, и учило, как этого достичь. Кстати, я был женат на дочери одного из этих братьев.
Барнабас. Вы хотите сказать, что притязаете на родство со мной?
Архиепископ. Я ни на что не притязаю. Поскольку сейчас у меня, вероятно, уже три-четыре миллиона родственников разных степеней, я перестал поддерживать семейные связи.
Бердж-Лубин. Боже милостивый! Четыре миллиона родственников? Это реальная цифра, Конфуций?
Конфуций. В Китае она могла бы составить и сорок миллионов, не будь там ограничена рождаемость.
Бердж-Лубин. Сногсшибательно! Это доказывает… (Спохватываясь.) Нет, это исключено. Не будем терять голову.
Конфуций (архиепископу). Вы хотите сказать, что прославленные предки верховного статистика открыли вам секрет, как прожить три столетия?
Архиепископ. Отнюдь нет. Они просто были убеждены, что человек может жить столько, сколько сочтет безусловно необходимым для спасения цивилизации. Я не разделял их убеждений, во всяком случае, не сознавал, что разделяю. Их теории казались мне тогда смешными. Я считал своего тестя и его брата умными чудаками, которые внушили друг другу навязчивую идею, перешедшую затем в манию. И только на восьмом десятке, когда у меня случились серьезные осложнения с пенсионными учреждениями, я стал догадываться, что это — истина.
Конфуций. Истина?
Архиепископ. Да, господин премьер-министр, истина. Как это обычно бывает с революционными истинами, все началось с шутки. После сорока пяти лет я перестал обнаруживать какие-либо признаки постарения, и моя жена частенько подсмеивалась надо мною, уверяя, что я обязательно проживу триста лет. Сама она умерла шестидесяти восьми. Последние слова, которые я от нее услышал, сидя у постели и держа ее за руку, были: «Билл, тебе действительно не дашь и пятидесяти. Я думаю…» Тут она умолкла, задумалась и навсегда заснула. После этого стал задумываться и я. Вот вам объяснение моих трехсот лет, господин премьер-министр.
Конфуций. Очень остроумное объяснение, господин архиепископ. И очень красноречивое.
Бердж-Лубин. Вы, конечно, понимаете, архиепископ, что я лично ни на минуту не позволил себе усомниться в вашей правдивости. Вы ведь понимаете это, не так ли?
Архиепископ. Разумеется, господин президент. Вы только мне не верите, вот и все. Впрочем, я этого и не жду. На вашем месте я тоже не поверил бы. Поэтому посмотрите-ка лучше кинохронику. (Указывая на верховного статистика.) Вот он поверил.
Бердж-Лубин. Но вы же утонули! Как с этим-то быть? Человек может утонуть раз, от силы два, если он крайне неосторожен. Но четыре раза!.. Да у него, как у бешеной собаки, водобоязнь сделается!
Архиепископ. Может быть, господин премьер-министр объяснит вам, в чем тут дело.
Конфуций. Чтобы сохранить свою тайну, архиепископу надо было умереть.
Бердж-Лубин. Но ведь он жив, черт вас побери!
Конфуций. В социальном плане человек не может не делать того, что делают все. Поэтому ему приходится умирать в положенное время.
Барнабас. Разумеется. Это просто вопрос чести.
Конфуций. Отнюдь. Просто необходимость.
Бердж-Лубин. Пусть меня повесят, если я что-нибудь понимаю! Я, например, с удовольствием жил бы вечно, если бы мог.
Архиепископ. Это не так просто, как вам кажется. Вы, господин премьер-министр, сразу оценили всю затруднительность положения. А вам, господин президент, позвольте напомнить, что в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году, когда закон о перераспределении доходов дал мне право на приличную пенсию по старости, я уже перевалил за восемьдесят. Я попробовал истребовать свою пенсию, но меня, ввиду моей моложавости, привлекли к ответственности за попытку получить народные деньги обманным путем. Документов у меня не было: мое свидетельство о рождении погибло задолго до этого, во время первой из великих современных войн, при взрыве бомбы, угодившей в сельскую церковь. Меня сочли сорокалетним и снова заставили работать целых пятнадцать лет: пенсионный возраст равнялся тогда пятидесяти пяти.
Бердж-Лубин. Неужели? Как только люди терпели это?
Архиепископ. Но и по истечении этого срока мне все равно не дали пенсии: я по-прежнему выглядел слишком молодо. Неприятности тянулись несколько лет. Меня то и дело таскали в промышленную полицию: там никак не хотели поверить, что я достиг возрастного предела. Меня уже прозвали Вечным жидом. Представляете себе, насколько невыносимо стало мое положение? Я предвидел, что лет через двадцать, когда по документам мне исполнится семьдесят пять, а на самом деле будет сто семнадцать, мне, по внешности, опять дадут не больше сорока пяти. Что оставалось делать? Искусственно поседеть? Взгромоздиться на костыли? Подражать голосу столетнего старика? Нет, решил я, лучше уж покончить с собой.
Барнабас. Вы обязаны были покончить с собой. Как порядочный человек вы не имели права превышать срок жизни, положенный порядочному человеку.
Архиепископ. Я и покончил с собой. Это оказалось совсем несложно. Во время купального сезона я отправился на море, положил в карман документы, удостоверяющие мою личность, и оставил одежду на берегу. Затем перебрался в другой город и сделал вид, что утратил память и не помню ни как меня зовут, ни сколько мне лет, словом, ничего о себе не знаю. Меня лечили, я выздоровел, но память не восстановилась. Так я вступил на путь постоянного чередования жизни и смерти. С тех пор я сделал несколько разных карьер. Трижды был архиепископом. Затем убедил правительство снести все наши города и выстроить их заново от фундаментов до крыш или перенести на другое место. После этого меня зачислили в артиллерию и произвели в генералы. Был я и президентом.
Бердж-Лубин. Дикинсоном?
Архиепископ. Да.
Бердж-Лубин. Но ведь тело Дикинсона было найдено и прах его погребен в соборе святого Павла{195}.
Архиепископ. Тело почти всегда находят: во время купального сезона тонет куча людей. Меня неоднократно кремировали. Сначала я, переодетый, обязательно присутствовал на своих похоронах — когда-то я читал про одного человека, который поступал именно так. Это описано в романе старинного писателя по фамилии Беннет{196}, у которого я, помнится, занял пять фунтов в тысяча девятьсот двенадцатом году. Потом мне это надоело. Сейчас я даже не дам себе труд перейти через улицу, чтобы прочесть собственную эпитафию.
Президент и премьер-министр явственно мрачнеют: их недоверчивость наконец побеждена.