Ей необходима была Россия и русские.
Зюма и Гарик жили в доме, построенном на Семины деньги.
К Гарику приезжали его дети от первого брака. Два мальчика. Зюма пыталась их полюбить, но ничего не вышло. Она могла любить только своих.
Дети Гарика приезжали к отцу в гости и тут же садились обедать и сметали весь холодильник. Зюма не нуждалась, ей было не жалко еды, но она поражалась: сколько можно жрать и пить? Как с голодного края.
По вечерам Зюма выходила гулять с собакой. Я тоже выходила со своей собакой, и наши собаки – ее породистый кобель и моя беспородная сучка – с восторгом устремлялись навстречу друг с другом.
Нам с Зюмой ничего не оставалось, как здороваться и идти рядом.
Соседство ее породистого пса и моей дворняжки наводило на мрачные мысли о мезальянсе Семика с Оксаной.
Надо было о чем-то говорить. Не молчать же.
Я спросила:
– Как ваш брат?
– Не знаю, – хмуро ответила Зюма.
Мы подошли к ее дому.
– Хотите зайти? – спросила Зюма. – Давайте зайдем, только у меня к вам одна просьба: оставьте зависть за дверью.
– Чью зависть? – не поняла я.
– Вашу. Не завидуйте.
– Хорошо, – согласилась я. – Не буду.
Вообще, я на зависть вялая. У меня этот участок в мозгу не развит. Может быть, поэтому у меня хороший цвет лица.
Мы вошли в дом Зюмы. Меня поразил ее кабинет. Карельская береза с бронзой. Красота буквально бросалась в глаза, как живая. Ошеломляла и завораживала.
– Это Луи Каторз, – сказала Зюма. – Их всего четыре экземпляра. Один в Америке у Рудольфа Нуриева, другой у жены Лужкова, третий у меня.
– А четвертый?
– Не знаю. Где-то есть. Его цена – два миллиона евро. Я думаю: может, продать?
– А зачем?
– Деньги.
– А сами вы не хотите жить в красоте?
– После меня все перейдет детям Гарика. А я не хочу. Мне это противно. Я искала, доставала, а они придут и рассядутся в грязных штанах.
– Зачем думать о том, что будет? Надо жить сегодняшним днем, – предложила я.
– Как бабочка-однодневка, – прокомментировала Зюма.
Я подумала: пусть живет как хочет. Не мне же ее учить.
Мы побродили по дому. Мне понравились цветы в кадках. Много зелени. Красиво.
Зюма предложила чай, но Найда выла во дворе. Я не захотела испытывать ее терпение.
– Значит, мы договорились? – спросила Зюма.
– О чем? – забыла я.
– Вы оставите свою зависть за дверью. Знаете, это очень вредно, когда человек завидует.
– Кому вредно?
– Обоим. Зависть разрушает того кто и того кому.
– Понятно. Я не буду завидовать.
– Дайте честное слово.
– Честное слово, я не буду завидовать, потому что нечему.
– До свидания, – попрощалась Зюма.
– До встречи, – попрощалась я. – Всего хорошего.
Я шла домой и тихо злилась. Зюме мало превосходить материально. Ей надо еще и унизить. Унизить другого, чтобы на его фоне возвыситься самой.
Зюма пропала куда-то. Говорили, что она переехала в Америку. Может быть, увезла Гарика подальше от его прожорливых детей. Хотела владеть им одна.
Летом в Лос-Анджелесе жарко. Зюма засобиралась в Россию, но решила подготовиться. Легла в клинику, вырезала вены на ногах и убрала косточки на стопах. Потребовалось две операции, но красота требует жертв.
Среди лета Зюма появилась в поселке и вышла на прогулку. На ней были шорты и туфли на каблуках. Ноги – длинные, стройные, абсолютно молодые.
Я не стала завидовать, поскольку это вредно, решила сделать комплимент. Почему бы и нет? Тем более что я в прошлый раз была невежлива.
– У вас ноги как у породистой кобылы, – похвалила я.
Зюма посмотрела на меня и созналась:
– Я два месяца в больнице лежала, косточки разбивала.
– Зачем? – не поняла я.
– Чтобы туфли можно было надеть.
Оказывается, стройные ноги – плод мучений и терпения, не говоря о деньгах.
Я бы на такое не пошла. Соглашаться на боль и наркозы – только для того, чтобы кто-то сказал комплимент, и прошел мимо, и тут же забыл. О! Эта зависимость от чужого мнения. Называемая тщеславием. Тщетная слава.
Зюма была рада моему появлению. Во-первых, есть перед кем похвастать, во-вторых, скучно гулять одной. Ей была нужна аудитория.
И я обрадовалась Зюме. Была в ней яркость, энергия, ни на кого непохожесть.
Мы пошли рядом.
Зюма стала рассказывать о своей жизни в Америке. Пожилые люди там не скучают, записываются в клубы. Лично она ходит на танцы. Ее партнер – мексиканец.
– А как ваш брат? – вспомнила я.
Зюма долго молчала, потом сказала:
– Я забрала у него рыбу, но оставила удочку. Он наловил новые миллионы.
– Какую удочку? – не поняла я.
– Мозги. У него же золотые мозги. Он все восстановил.
– Так хорошо. И у вас все хорошо. Вам надо помириться.
Зюма промолчала, продолжала идти, глядя в землю. Вдруг остановилась и зарыдала, так отчаянно и глубоко, что я оторопела.
Прохожие останавливались в нерешительности, не зная: то ли подойти, то ли не заметить. Зюма рыдала душераздирающе, как когда-то возле детского дома.
Называется, приехала в родные пенаты. Стоило так готовиться, пройти через две операции, чтобы в результате рыдать посреди дороги.
– Все не так плохо, Зюма… – растерянно бормотала я. – Надо только помириться. И все. А иначе – какого смысла?
От волнения я путала падежи.
Зюма продолжала рыдать с открытым дрожащим лицом. У нее было все: деньги, муж и даже Америка. Но не было главного – брата. И не было дороги назад. Слишком далеко разошлись их льдины в океане. Не перескочишь.
Зюма стояла одна на своей льдине, и ее несло все дальше в черный океан. А льдина – всего лишь льдина. Она трескается и тает.
Прошли годы.
Я уже гуляла по поселку со своей внучкой.
Поселок изменился. Вместо скромных финских домиков выросли особняки размером с маленький отель. Вместо деревянных штакетников – кирпичные заборы, как китайская стена. Вместо калиток – кованые ворота, буквально Летний сад.
Писателей почти не осталось. Сменилось поколение. Нынче поэт в России – только поэт, только профессия – такая же как продавец в гастрономе. С той разницей, что продавец больше зарабатывает. И вообще, я заметила: поэты выродились. Все больше менеджеры.
Зюма умерла, не дожив до семидесяти. Говорили, что у нее был рак. И Америка не помогла. Смерть найдет где угодно, даже в Америке.
Дом в нашем поселке перешел Гарику. Гарик здесь не появляется, на выходные приезжают его выросшие дети, привозят толпы гостей и устраивают лихие попойки. Музыка гремит до неба, гости толкутся на диване и креслах Луи Каторз в грязных штанах. Но Зюме это уже все равно.
О Семе ни слуху ни духу. Известно, что его жена Оксана перевезла в Москву свою родню: дочку Маечку, брата Виталика и родителей – папу и маму. Семья разрослась. Было трое, стало семь человек. Семина теща не любит инородцев, хотя отдает им должное. Она говорит: «Явреи, они умные».
Мы с внучкой останавливаемся и смотрим на красивое круглое окно.
– Чей это дом? – спрашивает внучка.
– Одной тети. Она умерла.
– А где она сейчас? Нигде?
– Не знаю. Может, где-то и есть.
Может, где-то по Млечному Пути бродит Зюма, поджидает Сему – одного, без Оксаны. И тогда она опять, как прежде, засунет его себе под мышку и никому не отдаст. Они объединят свои две души в одну и умчатся в бесконечность, где их никто не достанет.
Время, как цунами, смыло Зюму, унесло вместе с ее страстями, любовью и ненавистью. А может, и не цунами вовсе – маленькая ласковая волна слизала ее следы на золотом песке. Были – и нет.
И все-таки это не так. Была и осталась ее всепоглощающая любовь к брату. Эта любовь сохранилась в атмосфере. Я ее чувствую. Я ею дышу.
Короткие гудки
В афишах его имя писали метровыми буквами: ПАВЕЛ КОЧУБЕЙ. А ее имя внизу – самым мелким шрифтом, буковки как муравьиные следы: партия фортепиано – Ирина Панкратова.