Картины русского Севера в Кустарном отделе Всемирной выставки были исполнены Коровиным под впечатлением его путешествия по берегам Белого моря и явились одним из самых примечательных украшений всей выставки. Начиная с этого успеха, К. А. Коровин занимает в семье русских художников одно из первенствующих мест. В эти же годы он выступал с особым блеском в качестве театрального декоратора, создав ряд постановок для оперной антрепризы того же Саввы Мамонтова. Его декорации и костюмы к «Псковитянке», которые я имел случай видеть на сцене Петербургской консерватории в феврале 1898 года, явились чем-то действительно новым и прекрасным. С них даже началась как бы целая новая эра в русском музыкальном театре.
Тогда же Петербург впервые оценил и Шаляпина, гениально воплотившего в той же опере жуткий образ Иоанна Грозного[18].
В эти весенние месяцы 1898 года Коровин лично появился в Париже и сразу сделался одним из ежедневных завсегдатаев Тенишевых. Его очень полюбил князь, главным образом потому, что нашел в нем достойного, знавшего толк в вине гостя. Но близко сошелся тогда и я с Коровиным, несмотря на то, что он был старше меня и что наши характеры не очень сходились. Вскоре я перешел с ним на «ты», тогда как в это же время и еще через год я не «тыкался» с Серовым. И каким чаровником оказался этот мой второй Костя! Какой это был красавец, как очаровательно играли его бархатные, всегда немножко смеющиеся цыганские глаза! И какой это был чудесный, несравненный рассказчик! Его рассказы про свои путешествия по Северу и по Средней Азии я мог часами слушать. Возможно, что они не были всегда правдивы, — но они всегда были полны удивительной красочности. Красноречив был Коровин не только тогда, когда он говорил, но и тогда, когда умолкал. Бывало, описывая грустную картину северного пейзажа, Костя скажет вполголоса слово «тихо», замолчит, обведет слушателей каким-то напряженным взглядом, точно стараясь уловить, нет ли где мешающего безмолвию шума, и картина, уже созревшая в воображении, получает полную отчетливость и убедительность, точно и сам плывешь в белую ночь по пустынной лесной реке или ступаешь по мшистым кочкам среди чахлых берез и елей. Кое-что из этой прелести Коровин сумел вложить и в свои печатавшиеся в 20-х годах в «Возрождении» очерки, но они все же уступают его устным рассказам, и я почитаю за особое счастье, что мне досталось много раз Коровина слушать.
Еще одно воспоминание, скорее трагического характера, у меня связано с нашими тогдашними частыми посещениями Тенишевых, но оно относится к 1897 году, а именно, к вечеру 4 мая этого года. Отправляясь с женой на обед к Тенишевым, мы доехали тогда в открытом фиакре до перекрестка улиц Francois I и Jean Goujon, но тут наткнулись на военный пикет, не позволявший нам продолжать путь в принятом направлении. Сильно пахло гарью, из улицы Жан-Гужон валил дым, а из одного угла к другому тянулась вереница носилок, на которых лежало что-то завернутое в простыни. Оказалось, что только что произошел пожар на том месте, где теперь возвышается нарядная Капелла Консоласьон, а тогда было пустопорожнее место, на котором был устроен великосветский благотворительный базар. Пожар этот был одной из самых потрясающих катастроф конца XIX века. В нем погибло более ста лиц, почти исключительно принадлежавших к высшему парижскому обществу. Среди них и одна особа королевской крови — герцогиня Алансонская, сестра тоже трагически погибшей австрийской императрицы. С тех пор мы как-то привыкли к массовой гибели наших ближних; даже известия, сообщающие, что на поле сражения легла не одна сотня тысяч воюющих, не производят какого-либо сокрушающего действия на нашу психику. Но тогда катастрофа благотворительного базара ввергла меня в какое-то почти безумное состояние ужаса, — точно я сам там был, точно я чудом спасся от гибели! Аналогичное впечатление произвела на всех и гибель парохода «Титаник»…
ГЛАВА 27
Лето в Нормандии
Как я ни был очарован в прошлое лето Бретанью, однако на сей раз захотелось воспользоваться летними месяцами, чтоб ближе познакомиться с Нормандией. Особенно меня манили такие местности, как Etretat, Yport и т. п., хорошо знакомые по картинам Изабе, Клода Моне и других старых и новых мастеров. Решено было, что я поеду вперед в Fecamp, а оттуда произведу разведку по ближайшим берегам. В Фекане я послушался совета отельного служащего и, вверяясь судьбе, занял место в почтовой карете, которая и доставила меня в совершенно мне до тех пор не известный Saint-Pierre-en-Port. Прибыл я туда сравнительно поздно, в сумерках, местность показалась мне довольно обыденной, и сразу меня огорчило множество уродливых вилл, лепившихся по обоим склонам фалэзи. Я уже решил, что на следующее утро продолжу свои поиски, однако, когда я рано утром открыл ставни и вышел на балкон, то так был поражен видом на безбрежный простор зелено-голубого моря и на сиявший белизной фалэзи, мне так захотелось, не тратя времени зря, приняться за работу, что я сразу послал телеграмму жене с наказом прибыть сюда, в этот St. Pierre.
И как раз еще до приезда семьи мне посчастливилось найти нечто подходящее для длительного пребывания. То был простой двухэтажный деревенский дом, в котором нам предоставлялись три просторные комнаты и чердак. Из последнего я сразу же решил сделать свою мастерскую. Я знал, что Ате не понравится самый факт сожительства с совершенно чужими людьми (то был необычайно чистенький старичок, monsieur Монье-Бертель — бывший рыбак и мореплаватель, его почтенная, тоже необычайно чистенькая супруга и их две дочери — кандидатки на стародевичество) и то, что еду придется готовить на одной с ними плите. Но жилые комнаты хозяев находились в смежном доме, и это спасло положение. Не было и сада, в тесном смысле слова, но прямо к порогу подходили яблони и стлалась сочная зеленая трава. Все вместе создавало то, что я искал, для чего отчасти и приехал. Атя действительно поморщилась, увидав названные и другие еще дефекты, но в общем она одобрила мой выбор, и мы сразу зажили своим хозяйством. Приятно было, что немаловажный вопрос прачки решился сам собой, так как одна из хозяйских дочерей занималась стиркой. Эта некрасивая, нескладная девица оказалась существом редкой сердечности. Не прошло и трех дней, как ею совершенно завладел наш домашний тиран — маленькая Атя. Самым бессовестным образом она превратила эту Мари в свое вьючное животное, заставляя ее таскать себя на спине, и это не только на ровном месте в саду и по улицам села, но и в гору, что приходилось делать каждый раз после того, как мы побываем на берегу, а спускались мы туда ежедневно.
То, что к самому морю, к воде, нельзя было иначе попасть, как спустившись со всей высоты грандиозной фалэзи и то, что обратный путь шел по крутым и никак не обработанным тропинкам, тогда как более удобная шоссейная дорога была в три раза длиннее, несомненно представляло значительное неудобство, и мы не раз за лето, особенно в жаркие дни, всползая наверх, охали и кляли судьбу, пославшую нам такое испытание. Особенно это было неудобно с грудным ребенком на руках и без возможности пользоваться колясочкой. Но постепенно мы как-то к этому привыкли, а то, что наша жизнь в общем протекала в стороне от толчеи купающихся и что все лавки, необходимые для нашего питания, находились тут же наверху, под рукой, в деревне, — это представлялось достаточной компенсацией. К этому прибавлю еще, что по верху фалэз было удобнее делать далекие прогулки в соседние деревушки. Как раз ближайшая из них — les Grandes Dalles — стала любимой целью моих художественных экскурсий. А каково было наслаждение ступать по густому ковру пряно пахнущей мятой и полынью траве, по той самой траве, в которой весной собирались ароматические растения, что входят в состав знаменитого ликера — la Benedictine de Fecamp. И какой охватывал меня восторг, когда оттуда, с высоты обозреваешь стелющийся во всю ширину горизонта морской простор. На той же траве чаще всего располагались Атя и Аннушка с детьми, причем маленькая Атя бегала и резвилась, скатывалась и карабкалась под их присмотром, опьяненная воздухом и светом.