У серых стен, разрушенных землетрясением и огнем английских кораблей, и над песчаными откосами, сухо шурша, качается бурый репей. Узкие ящерицы вьются, скользя по могильным плитам, где залегла в змеистых завитках арабских букв вековая пыль. Шелестит под шагами выгорелая трава. Беловатый песок жжет подошвы. И всюду сухой шелест репья и ящериц...
А за Галлиполи, до синих, призрачных гор,- золотые пшеничные поля, где носятся черными хлопьями галочьи стаи. Трепещет воздух тревожным трепетом их крыльев. Серые каменные мельницы, похожие на башни замков, едва шевелят парусиновые круглые крылья, обтянутые по краям бичевой, точно черной паутиной. Шумят у дороги обсыпанные серым пеплом пыли узловатые и суровые платаны. Под ними в полдень отдыхают громадные голубовато-серые волы с раскинутыми белыми рогами. Выкачены у волов добрые, темные и влажные зрачки и сочатся их морщинистые ноздри, а на мягких, серых загривках сверкают под солнцем синие, стеклянные бусинки от сглаза.
Оглянешься кругом, золотое марево, золотая тяжелая пыль, накаленные солнцем белые тюрбаны, а за ними синее море.
Море синее, в белых трепетных дорожках пены, гулкое ровным дыханием неумолкаемого прибоя. Дыхание моря носится над Галлиполи. Отходит - приходит, обивает своей соленой росой серую пыль, грохочет гулким грохотом, точно внизу, у темных, камней, покатых, как черепашьи спины, где, свистя, льется шумная пена, - скачут, гремя копытами тяжко вздыхающие табуны.
Над синим морем синими призраками виснут горы. Такие нежные, такие синие и такие женственные....
Город Красоты, Галлиполи, - где сверкали под солнцем белые перья рыцарских шлемов, где у светло журчащих акведуков торговали рабынями со всего Востока, - выгорел в веках и уснул теперь обожженным, пыльным кладбищем.
И только у Губы, в порту, шевелится жизнь.
На соломенных стульях, расставив ноги и выкатив животы, обверченные грязными красными кушаками, сидят турки. Чистильщики сапог, чумазые еврейчата-эспаньолы пристроились у самой воды и звонко барабанят щетками о свои черные лари.
- Почистить, почистить... Русс, карашо ...
Под холщовыми навесами лавок, где пахнет корицей и луком, на рогожах, громоздятся зелено-желтые головы дынь, кажут багряные, пухлые щеки помидоры, а из темных, мокрых корзин свисают матовые гроздья винограда.
Белые фелюги, с синими и зелеными узорами по бортам, с легкой лебединой грудью, что ходят и в Афины, и в Одессу, качают в небе стройные мачты. В солнечной воде сплетаются и рябят тени мачт, зеленые и синие полосы, белые паруса...
Протопотали, маслянисто сверкая глянцевитыми затылками, под сизыми касками, черные сенегальцы, - Сережками зовут их русские солдаты. Потряхивая золотыми брелоками цепочки, спешит куда то грек, сдвинув желтое канотье на затылок, а пот виснет капелькой с горбатого, хищного носа. Весело болтая, прошли коротконогие французы, потные и красные, точно из горячей бани. Печатает шаг, ровно отмахивая руками, взвод белых русских юнкеров.
У порта - городской фонтан. Широкие, темные плиты мостовой всегда мокры и блестят. Вода свежо звучит и сверкает. Радостно звенят ведра и жестяные баклаги...
А в кафе у порта - прохладно. От воды по белому потолку ходят солнечные водянистые разводы. По белой известке стен - свежая роспись: кальяны с малиновыми чубуками в золотом плетении, бутыли, налитые прозрачным, золотистым вином, серебристо-красные попугаи и огромные белые русские ромашки. Живописал русский. Русская роспись во всех турецких кафе у порта.
Вечером в кофейне "Олимпиум", у мола, зажигают четыре медные керосиновые лампы с рефлекторами. И бренчит там вечером на пианино русская офицерская жена старые романсы "Пара гнедых", и "Ах да пускай свет осуждает"...
А на шаткой веранде, что выходит в море, на поплавке, между облезлых, узких, крашенных в белое столиков, ходит русская ресторанная барышня. Подведены её влажные глаза и губы тронуты кармином, как у всех ресторанных русских барышень в Турции.
Но ее здесь не тронут. Ее здесь не обидят чужие. Ей не исщиплют до синяков руки, как щиплют в кафе Стамбула. Она своя, Полковая Маша, идущая с полком походом еще от Ростова и Новороссийска...
Осенью бывали кражи, были и грабежи, а по вечерам, на огни кафе, выходили из темноты бледные русские солдаты за милостыней. И был такой случай: в греческий трактир, где выли кошачьи песни загулявшие фелюжники, пришел за милостыней солдат, а фелюжники затеяли шутку: налили стакан водки, наложили горку медных лепт. - Вот, русский, бери вино и деньги, только стань на колени.-
Солдат пришел с осеннего дождя. В те дни вшивые, оборванные и голодные русские бродяги, вываленные на берег с кораблей, - забирались в теплые кафе, к огню, и брали одну чашечку густого горьковатого кофе на десятерых, лишь бы набраться тепла, лишь бы отогреться. В те дни грохотало море и холодный дождь прихлестывал к земле спящих вповалку. В те дни стояла у всех на душе студеная, черная ночь.
Русский нищий потоптался, наследил опорками, и стал вдруг опускаться на колена. И вот тогда то, такая ресторанная барышня, офицерская жена, ахнула, заломив руки, смахнула со стола рюмки и горку зазвеневших лепт и кинулась к солдату.
- Не смей. Не становись на колени... Ты - русский.
И было, вероятно, что-нибудь страшное в её крике, потому что нищий бежал, а черноусые, заросшие волосом, цепкие, как обезьяны, фелюжники молча поднялись и ушли.
Зовут эту офицерскую жену Викой. У ней стриженые белокурые волосы, пепельная родинка на круглом подбородке и ясные и веселые ямочки, когда она улыбается. В прошлом году она кончила гимназию в Симферополе. Её Коля заболел туберкулезом и вот теперь надо работать.
- Ну что же, как-нибудь, как-нибудь. Все терпят, - говорит она и мгновенно краснеет, перебирая худенькими загорелыми пальцами звонкие стаканы.
Было это в декабре. Когда студеная ночь шла у всех в душе. Когда люди бредили опрокинутыми орудийными передками, взорванными броневыми машинами, кровью и дождем и угольными ямами кораблей, где несмываемая черная пыль забирается в каждую бороздку кожи.
Было это в декабре ... А теперь нет в Галлиполи русских нищих. Теперь цепкие греки почтительно кланяются, и турки медленно приветствуют русских, прикладывая два пальца к фескам.
Сонные парикмахеры в накаленных солнцем лавчонках, заглядывая на ваше лицо в тусклое, засиженное мухами, зеркало, внимательно и любезно будут брать кончик вашего носа двумя пальцами, пахнущими луком и табаком, и спрашивать, как заправские русские парикмахеры:
- Стричь, брить?.. Карашо.
Черные сенегальцы-Сережки не понимают греков, и греки не понимают Сережек. И идет у них между собой разговор на языке русском. Сережки скалят зубы, вращают тихо и ужасно белками и жарко лопочут по-русски:
- Сколько стоит? Дай еще... Иди сюда... Нет хорошо...
Турчанки записывают длинные и плавные русские фразы, что слышат от жильцов-офицеров. Записывают легкими ленточками-каракульками и повторяют их, и хлопают в ладоши, и радостно смеются, слушая непонятную музыку чужого языка.
Гибкие как кошки турчанки влюбляются мгновенно и внезапно в русых гяуров и уже до десяти Аньфэ и Фатим стали женами русских офицеров.
Русский язык - разговорный язык Галлиполи. Маленькие турчанки, коричневые, быстроглазые, похожие на легких блох, метя босыми ножками в пыли и подхватив свои сатиновые шальвары на руки, поют, ужасно визжа, одесскую песенку, не то "Ах зачем эта ночь", не то „Полюбил всей душой я девицу"...
Греческие ребята, все длинноносые и все с надутыми круглыми животами, с утра играют в солдат и командуют по-русски:
- Смирно... ш-а-г-о-м арш...
Ни русских бродяг, ни русских нищих нет больше в Галлиполи. Есть теперь обедневший русский господин, до щепетильности чисто одетый, большой, сильный, добрый, но очень обедневший, до того, что приходится загонять ему иногда обручальные кольца, пару сапог, колоду карт, американскую рубаху и облезлый мех, вывезенный еще из Москвы. Не без Кутеповской Губы обратился русский бродяга в русского господина.