Не порывисто и страстно, а бережно и робко он взял ее руки в свои и, низко склонившись, прильнул к ним горячими губами. Но вот он выпрямился, Юстина подняла ресницы, и взоры их встретились — впервые за все время их знакомства. Долго они так стояли, не отрывая взгляда, в котором светилось еще робкое чувство. Наконец, с трудом отведя глаза, оба одновременно обернулись к могиле.
— Пойдем, — сказала Юстина и взяла его под руку.
— Пойдем, — повторил Ян.
Они направились к выходу с поляны и молча пошли рядом ровным и мерным шагом, но на их чуть склоненных лицах изобразилось такое волнение, словно именно здесь, в этой обители смерти, в сердцах обоих забил источник жизни. В лесу сквозь прозрачные ветви пробивались солнечные лучи. Ян и Юстина переходили из света в тень, огибая густые заросли папоротника и юные побеги сосен и осинок, ступая по мягкому мху, обрызганному алой брусникой или сизыми ягодами черники.
Они все еще молчали. Юстина несколько раз поднимала глаза на своего спутника, точно хотела ему что-то сказать, но снова опускала ресницы. На лице ее появилось робкое выражение, сменив обычную надменность или, вернее, гордое упорство, которое давно не покидало ее в присутствии посторонних. Казалось, она сбросила с себя тяжелый панцырь и, избавясь от вечной необходимости оберегать свое человеческое и женское достоинство, исполнилась спокойного доверия и робела лишь перед этим сильным человеком, который, тщательно пряча в своей широкой груди, волновавшие его чувства, с благоговейной почтительностью вел ее по этим безлюдным местам. Юстина видела, что этот удивительный человек, любя природу не менее ее, знал ее лучше и был к ней гораздо ближе, чем она; что ему были ведомы не только тайны природы, но и скрытые от мира в глубоких лесных ущельях древние памятники и забытые могилы, которые он ей сейчас показывал. Быть может, в голове ее мелькнула мысль, что Ян во многом превосходит ее.
Как ни странно и даже непонятно это может показаться, но такая мысль, несомненно, возникла в голове девушки, которой правда жизни раскрылась в горьких обидах и страданиях и перед которой жизнь сорвала обманчивую завесу, показав ей многие явления во всей их неприкрытой наготе.
Мысль эта, несомненно, возникла в голове Юстины. Сначала робко запинаясь, потом все доверчивее и смелее она стала рассказывать Яну о том, что составляло величайшую муку ее жизни что она испытывала всегда при виде всякого, даже повседневного труда и что она почувствовала с особой остротой перед лицом того высокого самопожертвования и свято исполненного долга, которые предстали перед ней у памятника Цецилии и Яна и здесь, на могиле… Муку эту уже несколько лет ей причиняло сознание собственной бесполезности, оно приводило ее в глубокое отчаяние.
Откуда явилось у нее это сознание — она знала хорошо, потому что не раз ломала голову над разрешением этого вопроса. Явилось оно, прежде всего из жизненного опыта, который изгнал из ее головы много иллюзий, заблуждений; может быть, причиной этому было влияние веяний времени, которые хотя издали, но все-таки воздействовали на нее; может быть, потому, что она была горда.
Все окружающие бранят ее за гордость. И справедливо: она действительно была так горда, что ее унижали все ласки и услуги, за которые она не могла заплатить, и в особенности дни и годы, прожитые ею без всякого дела, без всякой цели. Она по временам сравнивала себя с камнем, занимающим место на засеянном пшеницей поле. Стыд и скука! Тяжелой тоской охватывала ее каждое утро мысль о дне, который расстилался перед ней пустой, бесцельной дорогой; с тяжелой скукой каждый вечер ложилась она в постель. Она чувствовала в себе протест молодости, здоровья и сил, который всецело овладевал ею, нес куда-то навстречу живому, настоящему делу. Ей хотелось куда-то идти, бежать, помогать кому-то, стремиться к какой-то цели; по временам ей хотелось хоть камни с места на место перетаскивать, взять пилу и пилить дрова, только бы стать пригодной на что-нибудь, согреть коснеющие руки и освежить пылающую голову.
Но в ее положении некуда было приложить силы. Старый отец, правда, нуждался в ее услугах, но услуги эти были совсем ничтожны: вычистить платье, аккомпанировать на фортепиано. В Корчине все занимались своими делами и не требовали от нее помощи, да и не нуждались в ней, а навязываться ей не хотелось, — она и то чувствовала себя в этом доме чем-то вроде пятого колеса телеги. Никто даже и не допускал мысли, что у нее могут быть свои духовные запросы, никто даже и не думал об этом. Она была просто бедной родственницей хозяев и, пожалуй, могла рассчитывать на замужество. Да и чем еще она могла быть? Чтобы убить время, у нее были книжки, фортепиано, прогулки по саду, визиты соседей, — чего еще требовать больше?
А она требовала, и так сильно, что несколько раз ей приходила в голову мысль оставить Корчин и идти куда-нибудь подальше, в большой город, где она могла бы найти работу, независимость, найти цель в жизни. Но брать ли ей с собой отца, который чувствовал себя в Корчине, как в раю, или оставить на шее у ближних, — точно у них самих не было своих взглядов и горестей? Дитя природы, она страшилась разлуки с полями, лесами, как чего-то такого, что разломает ее жизнь на две половины. Только один раз она была с пани Эмилией в городе и вынесла оттуда впечатление тесноты, духоты, непонятной сутолоки, блеска, не имевшего для нее никакой прелести. Она не знала света, его условий и требований, а броситься в омут очертя голову у нее не хватало мужества. Наконец и в способности свои она не особенно верила. Она не принадлежала ни к числу тех, которые считают себя способными на все, ни к тем, которым мечты о блестящем будущем придают силы и отвагу. Она думала, колебалась, впадала в отчаяние или тупую апатию, а дни и годы, как блестящие снаружи, но пустые внутри зерна четок, все проходили да проходили.
Юстина говорила обо всем этом с большой живостью, открывала свою душу так, как не открывала никогда и ни перед кем. Она становилась смелой, ибо видела, чувствовала, что тот, кому она говорит, слушает ее и все до тонкости понимает.
Невольно наклонившись к ней, с напряженным вниманием, Ян время от времени кивал головой в знак согласия.
— Именно, именно, — повторял он. — Конечно! Все это правда! Грустно и стыдно пользоваться чужим богатством; стоять высоко, да не на своих ногах; быть молодым и здоровым, а жить стариком в вечном безделье…
Один раз он сказал как будто про себя:
— Ни птица, ни мышь… — словно нетопырь!
Таким образным выражением он обрисовал себе ту смесь богатства и нищеты, образования и невежества, довольно высокого общественного положения и полнейшей жизненной ничтожности, которую она собой представляла. Юстина чувствовала, что никто так хорошо, так тонко не понимал ее, как этот человек, который к ее жизни и положению прилагал мерку собственной независимости и труда. Он сказал даже, что не понимает, как она может выносить такую муку… Если бы ему приказали целые дни сидеть, сложа руки и выжидать подачки из чужих рук, то он бы непременно утопился или повесился на первом же дереве.
— Ребенок или старик — это дело другое, но как вы могли жить такой жизнью до сих пор, я и понять не могу… Слава богу, сил и здоровья у вас немало, хоть воду носить…
Она засмеялась и сказала, что воду носить она, конечно, может. Ведь Антолька носит же? А Антолька еще совсем ребенок.
Но Ян хотя и не понимал возможности такой жизни, но не ставил ее в вину Юстине. Так уж она уродилась, и обычаи в их среде такие, что она стала теперь нетопырем — ни мышью, что бегает по земле, ни птицей, что под облаками реет. Он давно догадывался, что Юстина не была счастлива, — люди разное толковали. Что именно толковали люди, Ян не сказал определенно, только гневно махнул рукой.
— Ну, уж нечего сказать, не в отца своего уродился пан Зыгмунт Корчинский! — невольно вырвалось у него.
Он смутился, встревоженный, не оскорбил ли ее чем-нибудь… Людям рта не, заткнешь, а он удивлялся ей и из любопытства начал присматриваться к ней при всяком удобном случае. А случаи такие часто представлялись. Юстина не замечала его, но он ее видел то в костеле, то на прогулке с панной Мартой или с кем-нибудь из гостей. Прежде его влекло любопытство… Увидел ее раз, два, а потом так и смотрел бы на нее целый век, и каждый раз сердце все сильней билось в его груди. Почему это случилось, — кто знает? Никто еще не знает того и объяснить не может, почему у одного человека рождается такая приязнь к другому, что хоть бей его, — все равно далеко не уйдет. Ян, впрочем, предполагал, что потому он чувствовал такую привязанность к Юстине, что подметил в ее душе горе и смятение. Лицо человека всегда выдает то, что кроется в его душе. Не раз он задумывался над тем, что господь бог дал ей такую красоту, так высоко поставил, а счастья не дал.