— Нет, — прибавил он с мгновенно вспыхнувшими глазами, — не то я сказал! Дай бог каждому доброму человеку так жить и так умереть, хотя и в молодых летах!
Витольд сердечно и вместе с тем бережно сжал его руку в своих руках.
— Спасибо вам, в особенности за второе пожелание, — проговорил он взволнованным голосом. — Жить без чувств и высших стремлений я не хочу, и предпочел бы умереть рано с великим огнем в груди, нежели камнем или мутной водицей прожить целый век.
Анзельм сначала было отступил и запахнулся в сермягу. Он даже не пожал руки Витольда, но слушал внимательно, стараясь не пропустить ни одного его слова, и тихо вымолвил:
— Не надеялся я… не надеялся уже на своем веку слышать такие речи… Господи, разве убитые могут оживать?
— Нет, — воспламенился Витольд, — они уснули навеки, но их убеждения и мысли не перестанут носиться в воздухе, пока не вселятся снова в людей живых, молодых, сильных, любящих народ и землю!
— Аминь! — взволнованным голосом закончил Анзельм.
— Может быть, — вновь начал Витольд, — когда-нибудь, по окончании ученья, я приеду в Корчин и буду просить вас помочь мне во многом.
— Меня? — удивился Анзельм и отступил на шаг назад. — Куда мне! — уже в спокойном раздумье продолжал он. — Я никому не могу оказать помощи. Лета унесли мою силу, а прошедшего возвратить никто не может… А это правда, — когда вы поселитесь в Корчине, вам трудно будет, очень трудно… осуществить свои добрые мысли. Мне, в моем затишье, по временам сдается, что какие-то огромные глыбы льда загромоздили весь свет, и оттого повсюду стало так холодно. Небо все заволоклось тучами, а мы среди этой непогоды катимся в разные стороны, как горсть рассыпанного гороха, гнием поодиночке… Когда-то у людей были другие мысли и другие намерения, но всякому времени своя пора; все тленно и скоропреходяще, все, как струя в реке, пробегает, как лист на дереве, желтеет и гибнет.
— Вы очень печально смотрите на жизнь, и, кажется, изверились во всем добром, — перебил Витольд, с горячим интересом глядя своему собеседнику в лицо.
По губам Анзельма пробежала задумчивая улыбка.
— Опечалился я однажды, да так и остался печальным на всю жизнь. Но извериться в добром… нет, я не изверился! Видал я, как старые деревья, отжив свой век, падают, но около них вырастают молодые побеги и в свою очередь обращаются в сильные деревья. Вот и вы — такой же молодой побег, и если вам нужна будет помощь, то не от меня ждите ее, а хотя бы от моего Яна. Он тоже отпрыск на могиле старого дуба.
Он оживился и начал говорить скорее:
— А я стороной кое-что слыхал… Говорят, вы не брезгаете нашими, толкуете с ними, советы им даете. Вон вчера Валентий пришел к нам и говорит, что вы уговаривали наших сложиться и вырыть в околице четыре колодца. А Михал рассказывал, что вы советуете построить общественную мельницу, чтобы не молоть на ручных, и разные другие хорошие советы даете. Что ж?.. Меня только одно удивляло, откуда все это взялось у сына пана Бенедикта Корчинского? Ведь он почти не смотрит на нас, словно душа у него одного только есть, а мы просто какие-то чурбаны бездушные.
— Не говорите этого! О, никогда не говорите мне этого! — порывисто закричал Витольд и вспыхнул до корней волос.
— Я сам понимаю, что чересчур смело, говорил об отце при сыне и прошу прощения, — беспокойно сказал Анзельм и запахнул полы сермяги.
— Нет, нет, не то! Вы не были чересчур смелы, только видите, я моего отца… мне отец… ну, не будем говорить о нем, лучше я расскажу вам свои мысли: чего бы я желал для вас и что вам необходимо.
Они прохаживались между деревьями, освещенными косыми лучами заходящего солнца. Витольд говорил необыкновенно быстро, горячо, жестикулировал, пускался в подробные объяснения. Анзельм сгорбился, внимательно слушал, время, от времени вставляя какой-нибудь вопрос или замечание. Раза два он заглянул в лицо своему собеседнику и тихо прошептал:
— Как похож на дядю! Господи, точно вылитый!
И за разговором изможденное лицо его все более и более озарялось радостью, к которой примешивалась тихая грусть. Глаза его все чаще обращались в сторону занеманского бора, а длинные белые пальцы сплетались все крепче и крепче.
На длинной скамейке, под огромной веткой сапежанки, за стеной высоких мальв и ночных красавиц сидели двое молодых людей и о чем-то тихо разговаривали. Почему тихо — они и сами не знали, — беседа их шла о самых обыкновенных предметах. Мужчина держал в руках букет полевых цветов и трав и поодиночке подавал их женщине.
— Посмотрите, пани, как васильки посерели, а какие были прежде голубые, красивые! Почти так же и ясное лето стареет вместе с ними… Вот отцветший одуванчик, он теперь словно комочек пуха, а на солнце кажется сделанным из самого тонкого стекла. Жаль дунуть на него, — разлетится во все стороны. Может быть, и счастье человека — такое же, как и этот комочек пуха. Сегодня держится, а завтра подует сердитый ветер и далеко отгонит все то, что человеку было милее жизни. Как вы думаете, пани, человеческое счастье всегда ли бывает так непрочно?
— Не знаю, — ответила Юстина, — я иногда думаю о таком счастье, которого никакие ветры не разнесут.
— Так вы думаете, что можно работать без отдыха, испытывать разные лишения и все-таки быть счастливыми?
— А Ян и Цецилия? — полусерьезно, полушутливо спросила Юстина.
Наступила минута молчания.
— Вот эта ветка с такими красивыми султанчиками — Тимофеева трава, этот розовый цветок — заячий лен, а эти желтые — колокольчики…
Из глубины дома, из кухни, где Антолька готовила ужин, доносился громкий крик индюка, сопровождаемый серебристым смехом девушки.
— Ха-ха-ха-ха-ха! — нескончаемой гаммой смеялась Антолька.
— Болту-болту-болту! — вторил ее смеху Михал, изумительно подражая крику индюка.
— Михал вот уже целый год ухаживает за Антолькой и хочет на ней жениться. Может быть, они и женятся, только не сейчас, потому что ни я, ни дядя не позволили ей выходить замуж шестнадцати лет. Если он вправду любит ее, то пусть подождет года два-три, пусть девочка ума-разума наберется. Другой бы закручинился от этой отсрочки, а он нет. Всегда весел, всегда в голове разные шутки да дурачества. Совсем не так, как я: хоть от природы и я человек не унылый, но если мне что-нибудь не удастся, то хоть в могилу ложись…
В кухне весело и звонко засвистела иволга, и словно в ответ ей в саду Фабиана кто-то тоже засвистел на мотив песни:
А кто хочет вольно жить,
В войско пусть идет служить!
— Ну, да… а вот эта травка… я приложу ее к вашей ручке, и она пристанет так, что и оторвать ее будет трудно. Поэтому ее и называют липучкой.
Осторожно, с улыбкой он положил на руку Юстине зеленую травку, которая действительно тотчас прильнула к телу своими незаметными присосками.
— А вы вправду поедете с нами завтра на могилу? Он нагнулся к ней и робко заглянул ей в лицо.
— Оно, пожалуй, и нехорошо, что вы до сих пор ее не навестили.
Смелость этого упрека как-то странно противоречила его робкому взгляду.
— Так поедете?
— Непременно.
— А если дядя останется дома?
Она спокойно и доверчиво посмотрела на него и ответила:
— Тогда я поеду с вами.
Около зеленой травки на руке Юстины виднелся рубец от пореза серпом. Ян, не спуская глаз с красноватой линии пореза, тихо заговорил:
— Я уж сегодня по лицу старика вижу, что завтра на него нападет хандра. А тогда он никуда не выходит, не ест, не пьет, не говорит ни с кем. Так иногда бывает день, а то и два и три дня. В такое время мы с Антолькой ходим на цыпочках, говорим тихо, точно в доме покойник лежит… Бог его знает, что у него за болезнь!
В это время Анзельм несвойственным ему поспешным шагом приблизился к одному из открытых окон.
— Я вот сейчас покажу эти книжки, — сказал он идущему за ним Витольду, — сейчас покажу.