Ян с плотничьим инструментом в руках издали наблюдал за этой сценой, не принимая в ней никакого участия.
— Пошел бы ты, помог бы Ядвиге успокоить дедушку, — обратился к нему Анзельм.
Ян поморщился, посмотрел на крышу ближайшего дома и ответил:
— Он уже успокоился.
На дворе одной из усадеб, недалеко от дома старого Якуба, в это время происходила оживленная беседа. Несколько человек сбились в кучку и слушали Фабиана, который давал своим соседям отчет о теперешнем состоянии процесса. Издали были слышны его энергические восклицания: «Убей меня бог! Издохнуть мне, если я не покажу ему, где раки зимуют!»
У ворот стояло несколько плугов и борон с невыпряженными лошадьми. Владельцы их слушали словоохотливого соседа с живейшим интересом и волнением. Время от времени кто-нибудь обращался к нему с вопросом или высказывал свои сомнения, а один, в серой бараньей шапке, высокий ростом и почтенного вида, подперев кулаком худощавое лицо, только подкручивал свой черный ус и непрестанно поддакивал:
— А как же! Еще бы! Уж это так! Ясное дело!
Другой, судя по виду, бедняк, босой и в сермяге, с целой копной русых волос на голове и высоким прекрасным лбом, робко запинаясь, поминутно жалобно повторял:
— Ох, бедные мы, бедные, пропадем мы без этого выгона! Ох, кабы это правда была, что можно его отсудить!
Третий, молодой красавец, с гладко расчесанной бородой и ухарски закрученными усами, бойко выкрикивал:
— И все тут, и конец! Нам должен отойти этот выгон, нам, обществу! И все тут, конец!
— Испокон века он нам принадлежал, — снова, заглушая всех, раздался сердитый голос Фабиана.
Анзельм ускорил шаги. Было видно, что он старательно избегает всяких ссор и споров. Он как-то боязливо бросил взгляд на галдящую кучку народа и проскользнул под самой стеной какого-то сарая.
— Выгон никогда не был наш и бесспорно принадлежит пану Корчинскому, — тихо заговорил он, — но они на каждую пядь земли зарятся.
Он покачал головой и поправил шапку.
— Хотя, с другой стороны, и то сказать можно: как тут и не зариться, если земли-то мало! У нас так: одним праздник, а другим все великий пост.
Они проходили мимо маленькой хатки без трубы, без крыльца, без плетня, с жалкими грядками не менее жалких овощей. На дворе росло только одно дерево — громадный дуб, который своими развесистыми ветвями точно хотел прикрыть всю неприглядную наготу бедного домика. На пороге сеней сидела бледная женщина и чистила картофель.
— Это хата Владислава… видели, что с Фабианом разговаривал, русый такой?.. Женился он на крестьянке, народил четверых детей, а земли-то у него всего-навсего полторы десятины. Да, у нас всяко бывает.
Действительно, каждый мог убедиться, что не все жители Деревушки пользовались одинаковым благосостоянием. Таких хат, как у Владислава, было немного, но и между более зажиточными видна была значительная разница. Видимо, земля — единственный материальный ресурс всех жителей околицы, подвергалась частым, и неравномерным дележам: что издавна поколение за поколением, семейство за семейством кроили между собой и без того небольшие участки; поля, сады и огороды поливались целыми ручьями пота и слез. Только вековые деревья своими могучими ветвями осеняли как достаток, так и нищету, а милосердная или, пожалуй, равнодушная природа накидывала на все покрывало поэзии.
Анзельм вышел из околицы, и с дороги, которая с этого места начала круто спускаться вниз, свернул в сторону — туда, где струился еще пока невидимый Неман. Юстине показалось, что из освещенного пространства они вступили в темный холодный коридор. Перед ними открывалось ущелье — такое длинное, что конца его нельзя было видеть, и такое узкое, что его стены поднимались над ними, как горы.
Сначала стены эти казались рядом голых скал, страшно исковерканных и изломанных силой какого-то геологического переворота; только кое-где покажется куст можжевельника или тощая сосенка, склонившаяся над пропастью. Но дальше растительность попадалась все чаще и, наконец, сплошь покрывала все стены одним ковром зелени всевозможных оттенков, осыпанной цветами самых разнообразных колеров. Куда ни глянешь, повсюду — по крутым обрывам и отлогим покатостям, растут ольховые и березовые рощицы, возвышаясь стройными стволами своих деревьев над непроходимою чащей барбариса, дикой малины, цветущего шиповника и калины, красующейся шапками своих белых цветов. Еще ниже стелется море кустистой медунки, крапивы, полыни, высоких полевых подсолнечников, окутанных сетью диких злаков. Все это с обеих сторон широкими волнами сбегало вниз, ко дну ущелья. У самой вершины солнце протянуло по лесу широкую золотую ленту, в которой хрупкие ольхи, казалось, вздрагивали от наслаждения, и серебрилась белая кора берез. Но ниже эта солнечная лента бледнела и, постепенно угасая, совсем исчезала, а внизу уже надвигался холодный насыщенный влагой сумрак.
В глубине, по дну оврага вилась полоса, поросшая сочной густой травой. Она раскрывала тайну природы и веков, повествуя о той неведомой, давно исчезнувшей силе, которая разломала здесь землю и образовала огромное ущелье. Когда-то, давным-давно, взбунтовавшиеся воды великой реки ударили в сушу, прорыли себе в ней ложе и снова ушли, напоив землю той влагой, от которой и поныне еще вечно зеленела эта лужайка, и невиданно сказочно разрослись кусты и деревья, покрывавшие склоны высокой горы. Но лужайка все суживалась и, наконец, уступила место узкой расщелине, а тропинки, ведущие в глубь ущелья, лепились к самым горным откосам и то терялись под сводами зарослей, то снова выбегали на открытое место. В расщелине чувствовалась близость воды, пахло сыростью. Там лежали большие камни, покрытые влажной плесенью, росли голубые незабудки, широко распускала свои ветви лещина, а из-под густого навеса белокопытника доносилось едва уловимое ухом журчанье.
Вдруг что-то зашипело, забурлило, словно кипяток в закрытом сосуде. То был водоем, просвечивавший своею зеркальной поверхностью сквозь листья белокопытника и изливавший тонкую струю воды вниз, на красноватые камни. И, словно по велению природы, давшей в этих местах право голоса только одному ручью, здесь царствовала ничем более не нарушаемая тишина. Птицы жили наверху, посреди веселых березовых и ольховых лесов, а сюда почти не заглядывали. Родник бурлил, журчал, и лишь изредка в кустах барбариса слышался трепет птичьих крыльев или с ручья залетал резвый ветерок и с тихим шелестом обрывал лепестки шиповника.
Юстина остановилась и, наклонившись, заглянула в прикрытый листьями и цветами водоем. Остановился и Анзельм и медленно огляделся вокруг. Его грустные глаза теперь были ясны; с шутливой усмешкой на губах он продекламировал:
Ветерок траву ласкает,
Шелестит трава, вздыхает.
То было неясное эхо, принесшее ему из дальней молодости отрывок полузабытой песни. Анзельм пошел вперед, карабкаясь на гору по естественной лестнице из выбившихся наружу корней деревьев. Он шел медленно, сгорбив спину, с большим трудом, изредка пользуясь помощью Яна. А Ян не нуждался ни в каких лестницах. По временам он исчезал в зарослях, — видна была только его маленькая шапочка да рука, которую он протягивал на помощь старому дяде.
В голове Юстины блеснуло воспоминание. Она уже видела, как эти же люди карабкались на высокий берег Немана; в тот раз один из них останавливался и обращался лицом к дому, у окна которого стояла Юстина. Но воспоминание это как молния промелькнуло в ее сознании. Она остановилась и с любопытством осмотрелась вокруг.
Они находились в нескольких шагах от вершины горы, на небольшой отлогой покатости. Нужно было только немного поднять голову, чтоб увидать золотистые колосья ржи на самом краю обрыва. В конце тенистой, неровными ступенями поднимавшейся аллеи лежал огромный камень с множеством углублений и выступов, которые могли служить сиденьем; местами камень порос седым или бурым мохом, а местами был увенчан гибкими ветвями терновника и молодильником. Вокруг него росли несколько сосен и раскидистая груша с массой ветвей и мелких зеленых листьев. Под соснами и грушей что-то сверкало всевозможными красками. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что это надгробный памятник…