Каким, образом и где среди шумной толпы встретились они в другой раз? Это старьте воспоминания невольно сталкивали их друг с другом. Они давно уже оставили толпу и очутились здесь, в усадьбе Анзельма. Марта долго и с любопытством осматривала дом, пчельник, сад, — одно хвалила, другое осуждала и делилась со старым другом своим опытом. Когда стемнело, они уселись под липами, на траве, вместе с желтым Муциком, и им казалось, что они уже все порассказали друг другу, что можно было рассказать. Но вот на бледных губах Анзельма появилась улыбка, и старик медленно спросил:
— Помните, панна Марта, как я в первый раз увидел вас в Корчине, — разинул рот, да и стою, так что все засмеялись.
Она тихо засмеялась.
— Как мне не помнить! А отчего вы так смутились?
— Прекрасной фигурой и огненным взором вашим был изумлен и ослеплен…
— Да, да, было это когда-то! — качая головой, прошептала старая панна.
— Да, да, было! — подтвердил Анзельм.
Потом заговорила Марта:
— А помните, пан Анзельм, сколько гостей тогда съезжалось в Корчин, какие они планы составляли, какие ссоры заводили, какие надежды были у них?
— Как покойный пан Андрей всем верховодил, а наш Юрий с опасностью для своей жизни помогал ему.
— Да, да, было! Вечное горе! — шепнула Марта.
— Упокой их, боже, в селениях праведных! — проговорил Анзельм и приподнял свою баранью шапку.
Прошло несколько минут.
— А помните, пан Анзельм, как я вам сделала кармазиновую шапочку и обшила ее серым барашком?
— А вы помните, чьи ручки на том песчаном холме надели мне на шею святой образок?
— Да, да, было это когда-то… — повторила она.
— Да, да… и все это далеко от нас отнесли ветры буйные. Вдруг они оба умолкли и, встрепенувшись, стали смотреть и слушать. Перед истомленным взором этих людей, вспомнивших чуть не на краю могилы единственную счастливую минуту в своем прошлом, мир потонул в море поэзии, перешедшей в звуки и краски. Луна уже высоко поднялась на небе и казалась меньше и бледнее. Мягкий свет ее заливал высокую гору, бор на противоположном берегу и зеркальную поверхность реки, по которой пробегала мелкая рябь. Под воздушным бледно-золотым фонарем луны стояла, как бы погрузившись в воду, колеблющаяся колонна света, обращенная основанием к поверхности реки и упиравшаяся в дно золотым шаром. В неверных, трепещущих пятнах света, вниз по течению реки тихо скользила вереница лодок и челнов; разбивая зеркальную гладь, они высекали в ней золотые, мгновенно гаснущие искры. А из челнов и лодок, — то протяжно, то весело, — поднимался могучий хор голосов, бросая в небо, в глубь леса и воду звуки старинных, забытых миром песен, дремавших в далеком прошлом и, казалось, снова воскресших. Словно где-то настежь распахнулась сокровищница песен, и из нее хлынули в эту тихую заводь, отгороженную от мира высокой стеной, и на эту широкую, медлительную реку все вздохи, все горести и печали минувших лет и поколений. Сначала раздалась заунывная песенка о бедном солдате, который шел лесом, скрываясь и частенько голодая. Потом сюда слетел дух Шопена. Откуда, какими путями, на крыльях какой любви и каких воспоминаний? Загадка. Только вдруг облаченные в прекрасную его мелодию поплыли слова:
Словно слезы, листья дерево роняет,
Пташка над могилой песню запевает:
«Счастья мать не знала, с горем век дружила…
Жизнь полегче стала — деток схоронила…»
И девушка, заливаясь слезами, жаловалась на кургане, возле родника:
Как же мне бровей не хмурить,
Коль мой край журится?
Головы как не понурить,
Если мать в землице?
А после плачущей девушки запел тоскующий изгнанник:
Ты лети, мотылек, в страны дальние,
Ты лети, мотылек, в край родимый…
Отнеси мои вздохи любимой,
Отнеси ты улыбку любимой…
Стройная, как тополь, Осиповичувна, стоя посреди лодки, вся залитая лунным светом, запела:
Воины верхом скакали,
В бой кровавый Яся звали.
На коня садись, любимый!
С кем останусь я, родимый?
А когда кончилась эта песня, грянул мужской хор, и в грозной суровой мелодии прозвучала иная жалоба:
Как под битвы гром ужасный:
Упадет солдат несчастный —
Друг бедняге не поможет,
Затоптать, пожалуй, может!
Здесь кричат: «Спасай скорее!»
А там топчут не жалея.
Свищут ядра… Свищут пули…
Буйну голову снесу ли?
И еще долго-долго, как ружейная пальба, гремела эта песнь о невзгодах и утехах войны, пока не закончилась строфой беспредельной печали:
Тра-та-та! Трубят солдаты…
Нету ни отца, ни брата,
Никого нет, кроме бога!
Тяжела войны дорога.
Ни на небе, ни на земле ничто не мешало широкому раздолью песен, несшихся из лодок и челнов, они отдавались серебром на зеркальной поверхности воды и, подхваченные эхом, летели все дальше и дальше. Легкий ночной ветерок пробегал по верхушкам деревьев, и лес глухо шумел, словно духи, спавшие в его глубине, просыпались и протяжными вздохами или веселым смехом вторили когда-то знакомым и любимым песням.
На высокой горе, под старыми липами, сидели двое, смотрели и слушали. Овеянные воспоминаниями далекого прошлого, своего и чужого, они сидели, окаменев, словно завороженные мелодией света и звуков. Что это были не статуи, а живые люди, можно было узнать лишь по их глазам, следившим за сверкающими дорожками, которые возникали и мгновенно исчезали за лодками, по руке Анзельма, машинально гладившего пса, лежавшего у его ног, да еще по шумному, все более прерывистому дыханию Марты. Но вот лодки достигли сверкавшей на воде колонны лунного света и безмолвно, одна за другой, проплывали над отраженным в воде огненным шаром луны, легкие, темные и тихие, точно призраки.
За колонной света, там, где река круто поворачивала за стену леса, запел чей-то звучный мужской голос:
Ходит дивчина,
Бродит дивчина,
Лицо — маков цвет!
— Это Янек поет… — сказал Анзельм.
— Помните, как эту песню мы с вами вдвоем певали? — спросила женщина. — Я потом уже и не слыхала такого голоса, какой был тогда у вас.
— Да, да, было когда-то!
Анзельм с бледной усмешкой на устах запел:
Розой ты цветешь,
Розой ты цветешь,
Я — калиной.
У Марты рот раскрылся почти невольно. Она продолжала:
Ты пойдешь тропой.
Ты пойдешь тропой,
Я — кустами;
Освежись водой,
Освежись водой,
Я — слезами.
Настала очередь Анзельма:
Как богат твой дом,
Как богат твой дом,
Земли — вволю.
Но сидящая около него женщина закашлялась и наклонилась. Анзельм прервал свою песню и стал прислушиваться. Ему показалось, что из груди его соседки вылетал не один кашель… Он взял ее за руку.