Меир огибал уже холм и вскоре оказался по другую сторону его. То, что он там увидел, крайне удивило его.
На песчаных полях стояли, обступив полукругом холм, одноконные и двуконные возы, нагруженные деревянными бочками самых разнообразных размеров. Около возов двигалось множество людей — крестьяне и евреи. Крестьяне снимали бочки с возов и вкатывали некоторые из них в глубокую яму, образовавшуюся в холме естественным или искусственным путем, евреи же расхаживали среди возов, присматривались к бочкам, слегка ударяя по ним пальцами, а потом собрались возле человека, прижатого ими к склону холма, и вели с ним тихий, но необычайно оживленный разговор.
Среди этих евреев Меир увидел нескольких соседних шинкарей, которых он знал только по виду; человек же, который прижимался к холму и вел с ними какие-то таинственные, хотя и горячие торги и переговоры, был Янкель Камионкер.
Крестьяне, заканчивавшие переноску бочек или неподвижно стоявшие у возов, угрюмо молчали. Сильный одуряющий запах алкоголя расходился во все стороны и наполнял воздух летнего вечера.
Удивление Меира продолжалось недолго. Он начал, очевидно, догадываться о значении происходившей перед ним сцены; видимо, он принял какое-то решение, потому что сделал несколько шагов вперед, как бы намереваясь приблизиться к Камионкеру. Но вдруг от склона холма отделилась и загородила ему дорогу высокая широкоплечая фигура человека с босыми ногами и всклокоченными волосами.
— Зачем ты идешь сюда, Меир? — тихим топотом произнес этот человек.
— А почему ты, Иохель, не позволяешь мне идти? — ответил Меир и хотел обойти его, но Иохель с силой удержал его за рукав сюртука.
— Или ты уже не хочешь больше жить на этом свете? — прошептал он. — Мне жаль тебя, потому что ты добрый, и я говорю тебе: ступай-ка отсюда.
— А если мне интересно знать, что такое делает тут реб Янкель со своими шинкарями и с этими бочками?
— А тебе-то что до этого? — еще раз прошептал Иохель. — Пусть глаза твои не видят и уши твои не слышат того, что делает здесь реб Янкель! Он большие дела обделывает здесь, и ты помешаешь ему… А зачем тебе мешать? Разве тебе от этого будет какая-нибудь польза? Да и что ты можешь сделать против него?
Меир на минуту растерялся. Потом повернулся и, не спеша, пошел в другую сторону.
— Что я могу сделать? — прошептал он дрожащими губами.
Проходя мимо хаты Абеля Караима, он увидел Голду, все еще стоявшую у окна. Он кивнул ей головой и сказал:
— Спи спокойно!
Но она позвала его:
— Меир, тут какой-то ребенок сидит на земле и спит.
Меир приблизился и, действительно, увидел у конца лавки, на которой он сидел минуту назад, скорченную на земле серую фигурку ребенка.
— Лейбеле! — сказал он с удивлением.
Идя сюда, он так и не заметил мальчугана, который пришел вслед за ним и тихо уселся у стены избы. Теперь ребенок крепко спал, опираясь локтями на приподнятые колени и положив голову на ладони.
— Лейбеле! — повторил Меир и положил руку на голову спящего.
Ребенок проснулся, открыл сонные глаза и, подняв их к лицу наклонившегося над ним юноши, улыбнулся.
— Зачем ты пришел сюда, Лейбеле? — тоже улыбая: ь, спросил Меир.
Ребенок подумал немного, потом ответил:
— За тобою…
— Отец и мать не знают, куда ты девался?..
— Отец уже спит и мать уже спит… — начал Лейбеле, качая головой вправо и влево и продолжая улыбаться. — И козы уже спят… — прибавил он через минуту, вспомнив об этих, должно быть, лучших товарищах своих, и громко засмеялся.
Но с губ Меира уже исчезла мимолетная улыбка, вызванная смехом ребенка. Он выпрямился, вздохнул и, опуская голову, сказал самому себе:
— Что мне теперь делать?
Голда обеими руками обхватила свою голову, подняла лицо и печальными глазами стала смотреть на звездное небо. Минуту спустя она шепнула тихо и неуверенно:
— Я у зейде спрошу! Зейде очень ученый… он всю библию знает на память.
— Спроси! — ответил Меир.
Девушка повернулась в темную глубину хаты и сказала:
— Зейде! Что Иегова приказывает делать человеку, от которого народ отвратил свое лицо за то, что он не хочет поступать и говорить против своей совести?
Услышав этот вопрос, Абель прервал молитву, которую он читал вполголоса. Очевидно, он привык к частым вопросам внучки и к тому, чтобы давать на них ответы; долго молчал он, раздумывая над ее вопросом, или, быть, может, напряженно вспоминая какие-то святые слова. Потом в глубине темной избушки раздался его старческий, дрожащий, но несколько торжественный голос:
— Иегова сказал: «Я поставил тебя, пророк, стражем Израиля! Слушай слова мои и повторяй их народу твоему! Если будешь поступать так, я назову тебя своим верным слугой; если же будешь молчать, на голову твою падут все несчастия Израиля!»
Старый голос, произнесший эти слова, умолк, а Меир все еще слушал, подняв вверх побледневшее лицо с горящими глазами. Через минуту он указал пальцем на то место темной комнаты, где опять послышалось бормотание молящегося старика, и дрожащим голосом сказал:
— Это правда! Его устами говорит старый закон Моисея! Истинный святой закон наш!
В глазах Голды блестели крупные слезы, но Меир не видел их. Погруженный в какие-то мысли, которые охватили его и разжигали все его существо, он, прощаясь, слегка кивнул головой молодой девушке и ушел.
Она осталась у открытого окна и смотрела вслед уходящему Меиру. Лицо ее было спокойно, но по смуглым, худым щекам одна за другой текли слезы.
— Пророку Осин отрубили голову… Пророка Иеремию изгнали из Палестины!. — шептала девушка.
Меир же, отойдя шагов на десять от хатки, поднял к небу бледное лицо и сказал:
— Равви Акиба за правду свою умер в великих мучениях!
Голда широко открыла глаза, стараясь как можно дальше проводить взглядом юношу, постепенно удалявшегося в вечерней темноте. Она медленно скрестила свои руки, а губы ее, влажные от слез, прошептали:
— Как Руфь сказала свекрови своей Ноэмии, так и я скажу тебе, свету души моей: твой бог будет моим богом, твой народ будет моим народом, и моя печаль будет подругой твоей печали, и душу мою я разлучу с телом одновременно с твоей душой!..
Так глубоко проникнутые духом старых деяний еврейского народа, заменявших им всю мировую мудрость, эти дети черпали для себя из народных преданий знание, утешение, мужество и печаль.
II
Только что стало светать, но в доме Янкеля Камионкера никто, кроме самых маленьких детей, уже не спал. Наступавший день был очень важен для владельца заезжего дома, так как был одним из главных торговых дней в году, когда в местечко стекались толпы окрестного населения, людей всех общественных положений. Вот почему две взрослые дочери Янкеля, здоровые на вид, некрасивые и растрепанные девушки, с помощью четырнадцатилетнего брата Менделя, глуповатое и злое лицо которого носило на себе следы многолетнего обучения в хедере ребе Моше, слегка убирали две парадные комнаты, предназначенные для самых почетных гостей: эти комнаты были украшены желтой хромоногой мебелью, занавесками, ставшими пепельными от грязи, и глиняными цветочными горшками, в которых росли какие-то грязные подобия растений.
Рядом с этими парадными апартаментами находилась огромная комната, где помещался шинок и где обыкновенно в дни подобных съездов собирались, пили и танцовали толпы крестьян. В этой комнате служанка теперь пробовала очистить никогда не чистившиеся длинные, узкие столы, поставленные возле лавок, расположенных вокруг стен, и раздувала огонь в глубокой и черной, как бездна, печке. Утро было холодное; в большой низкой комнате шинка стоял затхлый и сырой воздух.
В помещении Янкеля, в первой от входа комнате, у двух окон, выходящих на торговую площадь, еще совершенно пустую и окутанную утренней мглой, стояли двое — Янкель и жена его Ента. Повернувшись лицом к окну, они оба читали длинные утренние молитвы.