Зная все это, кто же мог бы отрицать то или удивляться тому, что внучка была для нее единственной звездой, освещающей темный и каменистый путь странника. Поэтому она никогда не била и не ругала ее. Правда, она редко награждала ее поцелуями и ласками. Но это происходило просто потому, что у нее не было для них времени. Притом, хотя и постоянно утомленная, но обладавшая твердыми мускулами и крепкими нервами, она не чувствовала в этом потребности. Но зато она никогда не съела сама ни одной ложки, не накормив раньше внучку, не купила себе какой-либо одежды, пока не приодела ее чисто и опрятно. На ночь брала ее к себе на печь и старательно укрывала ее шерстяным одеялом. По воскресеньям и праздникам она учила ее петь и рассказывала о давних временах и людях, о далекой родной стороне, о чертях, вампирах, разбойниках и об ангелах, которые оберегают сирот, распростирая над ними свои серебристые крылья.
Петруся чувствовала себя точно под крыльями ангела и иногда говорила своим сверстницам:
— Она — как ангел надо мной…
Но она никогда не оканчивала начатой фразы. Нехватало ли ей слов, или ей становилось стыдно, что она собирается так смело высказать свои скромные мысли. Она умолкала, опускала веки с длинными ресницами на серые глаза и теребила пальцами угол фартука. Но это смущение да и всякое грустное и неприятное чувство исчезали у нее очень скоро. Она не могла долго ни грустить, ни молчать, ни оставаться неподвижной. На ходу она обычно подпрыгивала, точно ей хотелось плясать; работая, напевала, даже за едой болтала и болтовню пересыпала смехом. Такая уж у нее была натура. Когда бабка совершенно ослепла, она присмирела и умолкла, но это скоро прошло.
Аксинья совсем не жаловалась; напротив, она, сидя на печи, по целым дням и вечерам спокойно пряла, а когда ей хотелось, разговаривала с людьми, давала им советы и рассказывала разные случаи, как будто с ней не произошло ничего особенного. Петруся приносила ей еду на печь, студила пищу, если она была горяча, толкла ложкой картофель в миске или выбрасывала пригоревшее сало из похлебки и каши, вкладывала ложку и хлеб в руки слепой, которые вытягивались за едой и блуждали в воздухе, и убедительным тоном прибавляла:
— Ешь, бабуля, ешь!.. Я подержу миску.
По воскресеньям, с утра, сделавши в избе все, что было нужно, она влезала на печь с ведром воды и гребешком в руках и целых полчаса трудилась над мытьем и причесываньем бабки. Лоскутком, намеченным в воде, она так старательно мыла и терла ее лицо, что потом оно два дня блестело будто действительно вырезанное из желтоватой отполированной кости. Затем надевала чепчик из красной или черной шерсти на ее белые волосы, а если у нее было времени больше, чем обыкновенно, и ей удавалось обшить чепчик шерстяной тесьмой или узеньким блестящим позументом, то она была уж очень довольна, с любовью качала головой перед приодетой таким образом бабушкой и, прищелкивая языком, повторяла:
— Вот как хорошо! Ой как хорошо!
Желтое, как кость, лицо старухи, обрамленное красной обшивкой или блестящим позументом, казалось, сурово вглядывалось своими слепыми глазами в круглое румяное, смеющееся лицо внучки. Старуха спрашивала, дотрагиваясь желтым пальцем до своего чепчика:
— А откуда ты взяла позументы?
— Петр ездил в город, так я его просила купить.
— А откуда у тебя были деньги?
— Я еще с лета спрятала, когда ходила жать в имение.
Старуха умолкала. Она слышала в голосе внучки искренность. Но минуту спустя она спрашивала опять:
— Не ухаживает ли кто за тобой?
Опустив глаза, девушка отвечала:
— Ухаживает… Это я тебе, бабуля, уже в прошлое воскресенье говорила.
— Степан Дзюрдзя? — вопросительным тоном шептала старуха.
— А как же!
— А еще кто?
— Да я уж говорила: Михайло Ковальчук.
— Ага! Это ничего… На то ты девка, чтобы за тобой ухаживали. Но ты от них не брала ни позументу, ни бус, ни денег, ничего? Не брала?
— Не брала.
— Верно?
— Ей-богу!
— Помни! Ты сирота, и один только бог тебя бережет: не давай себя обидеть, а то погибнешь, как капля воды в большой реке… Я на тебя теперь уж не гляжу, но глядит господь бог, и люди тоже смотрят. Помни, чтоб не было у тебя греха перед богом и стыда перед людьми. Если кто любит, пусть женится, а не хочет жениться, то ты его при всякой вольности раз, два, три — в морду и годзи. Девушка должна быть, как стакан, вымытый в ключевой воде, вот что!
И долго еще старушка говорила так внучке, и это повторялось каждое воскресенье. Однажды в воскресенье она сказала ей следующее:
— Если ты кого-нибудь полюбишь и пожелаешь непременно, чтобы он на тебе женился, то скажи мне. Я найду на это средство… на то уж я твоя бабка и твоя единственная покровительница на этом свете, чтобы помочь тебе во всякое время.
Сильно застыдившись, но с некоторым любопытством, Петруся прошептала:
— А какое это средство, бабушка?
Старуха потихоньку заговорила:
— Всякие на это есть средства. Можно летучую мышь закопать в муравьиную кучу, и когда ее муравьи совсем объедят, нужно уметь выбрать одну из ее косточек, или можно поискать такую траву, что называется «загардушка», а корни у нее, как две соединенные ручки… Можно и другую траву…
Все это старуха говорила очень серьезно, с некоторой таинственностью и перебирала бы еще очень долго всякие средства, если бы Петруся не потянула ее крепко за фартук. При этом она стыдливо, но вместе с тем радостно засмеялась.
— Будет, бабушка, — шепнула она, — будет! Ничего этого мне не надо. Ни нетопыря, ни загардушки или какой другой травы мне не надо! Он и так женится на мне.
Старуха насторожила уши.
— Который? — спросила она.
— А Михайло.
— Ковальчук?
— Да.
Бабка одобрительно покачала головой.
— Хорошо, — сказала она, — хорошо… отчего бы и нет? У него собственная избушка и кусок наследственной земли. При этом он ремесленник… Аи, аи! Как бы это было хорошо! Кабы только он женился!
— Ой, ой! — торжествующе залепетала Петруся, — ей-богу женится! Он мне говорил это не раз, а сто раз…
Говоря это, она вся разгорелась. В ее молодых веселых глазах вспыхнул сноп лучей, зубы блеснули, как жемчуг, из-за красных губок. И сильная непоколебимая радость наполнила всю ее так, что не будучи в состоянии высидеть на месте, она соскочила с печи, запела песню и начала кружиться по комнате:
Есть у мене мой миленький,
Вся моя родзина,
Как приедзе он до мене,
Счастлива годзина.
В комнате было пусто, так как Петр с женой поехали в церковь, а парни играли на деревенской улице со своими сверстниками. У песенки, начатой Петрусей, была вторая, третья и четвертая строфа, и девушка пропела их все, вертясь по комнате, как юла, вытирая стол мокрой тряпкой, заглядывая в печь, где варилось кушанье, и, наконец, загоняя под печь кур, повылезавших на середину избы. Когда, наконец, умолкло пение девушки, кудахтанье кур и хрюканье выгнанного в сени поросенка, с печи отозвалась Аксинья:
— Петруся!
— А что?
— Иди сюда.
Она вскочила на скамью, стоявшую у печи, и спросила:
— Что, бабушка?
— Вот что. Михаиле теперь двадцать первый годик идет?
— Да! — подтвердила девушка.
— То-то и беда. Как же он на тебе женится, когда ему нужно итти в солдаты?
Девушку испугало это замечание бабки.
— Не может быть! — вскричала она.
Старуха покачала головой.
— Ой, бедное ты мое дитя! Разве ты об этом не знала?
Что могла она знать о какой-то там военной службе? Она даже никогда не думала, что есть какие-то солдаты на свете! И ее милый не говорил ей ни разу, что пойдет на службу, хотя он хорошо должен был знать это; но известно — молодость: когда он любил девушку, шептался с ней у плетня или обнимал ее стан, тогда он не думал о том, что будет впереди.