— А я в густой траве…
— А Адамчик в лесу…
Михаил брал одного за другим на руки, каждого легко, как перышко, подымал высоко над головой и, поцеловав, ставил обратно на землю. При этом он с видимым удовольствием подробно расспрашивал детей, что они делали в этой воде, в этой траве и на этом дереве и когда это было? Теперь он был уже вполне зрелым мужчиной, с широко развившимися от кузнечной работы плечами, с почти бронзовым от загара лицом и с большими черными усами над добродушно улыбавшимся ртом: В нем чувствовалась сила труженика и степенность человека, который зависит только от своего собственного труда. В его черных глазах отражалось счастье, когда он целовал детей и оглядывал полную достатка избу. Садясь на скамью, он воскликнул:
— Зозуля! Измаялся я на работе: чуть руки не отваливаются! Есть хочу!
Он почти никогда не называл жену иначе как зозулей — «кукушечкой», — именем той милой птицы, которая своим радостным кукованием объявляет о наступлении весны.
— Сейчас будет ужин! — весело ответила женщина и поставила на стол лампочку с продолговатым стеклом.
Михаил уже привык ужинать при свете лампы; лучину жгли только в зимние вечера, чтобы в комнате было светлее и веселее. Две маленькие девочки тотчас очутились у отца на коленях, Стасюк сидел тут же на столе, и все трое разом болтали, но их никто не слушал. Петруся поставила на стол миску с дымящимся картофелем, подала мужу краюху хлеба и нож, а потом принесла из сеней простоквашу.
Вскоре после ужина дети уснули: Стасюк — на скамеечке под клетчатым одеялом, Христинка и Елена — на печи возле бабки. Слепая старуха, которую правнук накормил картофелем и молоком, расцеловавшись с детворой и посмеявшись над их щебетаньем и шалостями, тоже собиралась уложить на печи свои старые кости, как вдруг Петруся, мывшая миски и ложки, заговорила:
— Ах да! Я вам еще не рассказала, что случилось со мной сегодня…
Занятая весь вечер мужем, детьми и ужином, она забыла обо всем, что не было самым близким и дорогим ей. Впрочем, она не придавала большого значения сегодняшнему случаю и передавала его бабке и мужу со смехом, как молодая женщина, которая в такой степени занята своей любовью и своим благополучием, что не может истолковывать в дурную сторону того, что с ней случается. Кузнец смеялся громким сердечным смехом и над мужиками, разводившими огонь, чтобы вызвать ведьму, и над случайностью, которая привела его жену на этот огонь. Но старая Аксинья, видимо, огорчилась. Перед тем она уже дремала на своей постели, теперь же она сидела неподвижно, выпрямившись, а ее костлявые челюсти двигались так, как будто она с трудом пережевывала что-то. Это был у нее верный признак огорчения или озабоченности. Когда Петруся кончила рассказ и принялась расставлять на прибитой к стене доске вымытые миски и ложки, старуха отозвалась с печи голосом, выдававшим сильное беспокойство:
— Это нехорошо!.. Ой, нехорошо, что ты, Петруся, первая пришла на этот огонь!.
— Пустяки! — засмеялся кузнец и махнул рукой, но Петруся быстро повернулась к бабке.
— Почему? — спросила она.
После минутного раздумья бабка заговорила:
— Во-первых, известно, что на такой огонь всегда приходит ведьма. Это уж известно… это уж так должно быть: так уж всевышний господь бог показывает человеческим глазам нечистую силу. Так почему же ты, Петруся, пришла сегодня на этот огонь?
Руки молодой женщины бессильно упали на юбку…
Она глядела на бабку широко раскрытыми глазами.
— Разве я знаю, почему? — тихонько сказала она с изумлением, сквозь которое проглядывала тревога.
— Вот! — пренебрежительно отозвался кузнец: — Шла и пришла… Не стоит трепать языком из-за этого!
Но Аксинья не обращала внимания на скептическое замечание Михаила, а Петруся не слушала мужа. С широко раскрытым ртом, с расширившимися зрачками она глядела на бабку, которая говорила дальше:
— А, во-вторых, теперь злые люди не дадут тебе покоя. Теперь уж тебя сделают ведьмой и… — Она быстро задвигала челюстями и, наконец, минуту спустя окончила:
— Да сохранит тебя господь бог от всякого несчастья!
Тут она несколько раз перекрестила воздух своей рукой, как бы выточенной из желтой кости; ее слепые глаза, — может быть, благодаря напряженно приподнятым векам, — странно белели на желтом лице. Петруся со сложенными руками и раскрытым ртом опустилась на землю, там где стояла. Михаил проворчал уже менее пренебрежительным тоном:
— Уж это я ее буду охранять от всякого несчастья… Но какое там может быть от этого несчастье? Не дай, боже, несчастья!
Видно было, что хотя он придавал гораздо меньше значения подобным вещам, нежели другие, однако слова слепой старухи произвели на него некоторое впечатление. С минуту помолчав, бабушка заговорила опять:
— Давно уж, ой давно живу я на этом свете! Много мест я исходила, много слышала!.. Слышала и таких людей, которые еще собственными глазами насмотрелись на старые времена, — такие старые, что о них теперь и память пропала среди людей. Вот, когда я пошла с маленькой Петруськой на руках на чужую сторону, зашла я раз в одну деревушку, в которой жил такой старенький человек, что у него уже лицо поросло зеленым мохом, а люди говорили, что ему уже больше ста лет. Смолоду он, кажется, был солдатом, служил в разных местах и много походил по свету… Бывало, как начнет он рассказывать, все разинут рты и слушают… все… кто бы ни был… барышни даже и очень ученые люди приходили и просили, чтобы он рассказывал им о разных вещах… И я, бывало, попрошу и слушаю… Ой, старый Захар, старый Захар! Теперь уже его косточки рассыпались в могилке и душа его стоит перед богом, а то, что он говорил и рассказывал, — ходит по свету, как живое… Вот я — слепая, а то, что он рассказывал о той ведьме, как живое, стоит перед глазами! Слышал он это от своего отца, который видел ее собственными глазами. И вот теперь все это стоит перед моими слепыми глазами, как живое…
Она снова замолкла на минуту. Воспоминания, которые встали у нее перед глазами и как живые проносились перед ней, вывели ее из прежней неподвижности. Тонкая, костлявая, она покачивалась взад и вперед и раза два громко вздохнула, перед тем как начать вновь говорить. Ее белесоватые глаза уже не светились на желтом лице, как прежде: теперь блеск огня уже не падал на них, — медленно угасая в печи, он бросал в комнату бледные полосы мерцающего во мраке света. Петруся сидела на земле в одной из таких полос, сжав губы, обняв колени руками, с выражением беспокойства на лице. У другой стены виднелась могучая фигура кузнеца, облокотившегося на стол. Вероятно, из бережливости он погасил маленькую лампочку, оперся головой на ладонь и сосредоточенно слушал речь старухи. Он всегда внимательно и не без удовольствия слушал ее сказки и рассказы, отплачивая ей рассказами о своих путешествиях по свету и разных виденных и слышанных им чудесах. Таким образом проходили у них довольно часто воскресные дни и значительная часть зимних вечеров. Теперь, хотя ему хотелось спать, он все же с интересом ожидал рассказа, а слепая старуха, во мраке, окутывавшем печь, шепелявя, продолжала своим хриплым, но еще сильным голосом:
— Жила-была в одном людном и богатом селе девушка, что красная малина: стройная, как тополь, такая красивая, что ей удивлялись все люди. Молодые парни прямо с ума сходили по ней; приходили к ней и господа молодые и, бывало, говорят: «Марцыся, ты хоть взгляни на меня! Хоть разик подай мне свою ручку!» Но Марцыся не хотела никого: ни мужика, ни барина. Пойдет, бывало, к колодцу, как королевна какая-нибудь — в юбке, обшитой лентами, с кораллами и янтарем на шее, уберет всю голову цветами и только смеется над всеми, показывая белые зубы. Люди начали уже сердиться на нее, давать ей разные прозвища и очень следить за ней: что она такое делает, что все к ней льнут, как мухи к меду, а сама она никого не хочет? Вот следили-следили и заметили, что не всегда Марцыся смеется и веселится с парнями или паничами, а ходит иногда очень пасмурная: смотрит исподлобья на людей, пойдет в лес и сидит там в лесу день, два, три и, как вернется, варит тайком какие-то травы, шепчет над ними и делает какие-то странные знаки, а потом уже дает пить эти настойки разным людям: от болей, от колик, тошноты, горя и от всяких невзгод, какие только есть. Были такие люди, которые покупали у нее это питье и затем благодарили ее и всем хвалили, говоря, что у ней большая охота знать все, что на свете делается, и потому она многое узнала, и из-за этой-то своей охоты она не хочет уж никакой любви. Дороже ей была лесная травка, чем мужик на хорошей пашне или даже пан в усадьбе. И жила бы себе Марцыся спокойно, делала бы свое, так как не было у нее никого, кто бы ее принуждал к чему-нибудь, а в селе привыкли уже к тому, что она была не такая, как все девушки. Бывало, о ней говорят: «она родилась с иным сердцем и иными мыслями!» — и оставляли ее в покое. Но вот, на несчастье Марцыси, полюбил ее один дворовый человек, не то учитель, не то писарь или что-то в этом роде.