Он подался ко мне, и лицо его оказалось так близко, что я мог рассмотреть все поры на его носу. Чего-то он слишком распалился, чересчур как-то. Неужели только из-за статьи? Подумаешь, обычная джинса, заказуха, кого ей сегодня испугаешь? Но Бегемот что-то всерьез разошелся.
Я встал.
– Ладно, начальник, пошел работать.
– Сразу звони, как узнаешь, – прохрипел Бегемот.
Вдруг вспомнилось, как он валялся пьяный на диване в «Элитарном клубе» и звонил своим бухгалтершам – и одной звонил, и другой звонил…
– А девочку из приемной мне подаришь за работу? Такую юную, тоненькую, нежную девочку-секретаршу?
Какое-то время он врубался в услышанное. Он даже не сразу понял, о чем разговор. Да, Бегемот, видать, стал другим человеком. И кто его знает, что у него теперь на уме. Наконец до него дошло, и он облегченно вздохнул. Даже помахал мне ручкой.
– Хочешь, бери прямо сейчас. Хотя нет, сначала работа. Девочка никуда не денется – даю слово.
Девочка в приемной, как всегда, улыбнулась мне, и улыбка у нее оказалась вполне даже порочная.
Глава 4
Виктимное поведение
[4]
Выбравшись из логова Бегемота, я вскоре оказался на Сухаревской площади и предался размышлениям.
Задание Бегемота можно было выполнить тут же – для этого достаточно было нырнуть в метро, добраться до редакции «Эха» и добыть там всю нужную информацию. Но, во-первых, не было никакого желания бежать по бегемотовским делам задрав штаны и демонстрировать ему свою немыслимую расторопность. А во-вторых, хотелось прежде внимательно прочитать материал и накопать хоть что-нибудь по своим источникам. Еще не хватало подсоблять Бегемоту вслепую, ведь он вполне мог влезть и в историю весьма сомнительного свойства.
И тут у меня в кармане пиджака завозился мобильник.
– Привет, мальчуган, я тебя потеряла! Ты что, прячешься от меня?
Это была Разумовская.
– Я не прячусь, – тупо сказал я.
– А я знаю, – закатилась смехом она. – Куда тебе прятаться? И главное, зачем?
Ее просто распирало от веселья.
– Мальчуган, – заорала она вдруг. – Я тебя очень хочу, сегодня и сейчас!
– Что так?
– Естество свое берет.
– Так мороз на дворе, – рассудительно сказал я. – Сегодня градусов десять.
– Эх ты, хлюпик! – фыркнула Разумовская. И задорно продекламировала: – Мороз десятиградусный трещит в аллеях парка, нам весело, нам радостно и на морозе жарко! Мальчуган, будь готов!
Судя по всему, она была в машине, а там ее всегда распирало от радости, там она всегда себя чувствовала хозяйкой жизни. Хотя, когда Разумовская себя ею не чувствовала? Это было ее обычное состояние.
– Завтра утром я улетаю, так что вечером мне нужно быть в семье – прощальный ужин и все такое… А до вечера я вся твоя.
– А как же прощальная ночь с безутешным супругом? Сил-то хватит на всех?
– Мальчуган, на свете есть вещи, недоступные твоему пониманию. – Разумовская просто не соизволила обратить внимание на мои колкости. – Ты где? Только не вздумай объявить, что у тебя срочные дела. Я – твое главное дело.
Было ясно, что увильнуть не удастся. Да, собственно, чего увиливать? От чего? Чего ради?
– Так, значит, план такой. – Разумовская резко перешла на деловой тон. – Сначала обедаем где-нибудь по-быстрому, а потом прямо к тебе.
Вот так с ней всегда – все рассчитано и расписано по минутам. Не только своя жизнь, но и чужие.
– Я сейчас подберу тебя, – сообщила она.
– Звучит оскорбительно, – проворчал я.
– А ты будь выше этого, мальчуган, – тут же посоветовала она. – Будь гордым и высоким.
– О господи, что тебя сегодня так несет?
– Я вся в предвкушении. Просто потеряла голову! Кстати, где ты сейчас?
– На Сухаревке.
– Ты гений, мальчуган!
– Чего так?
– Потому что я сворачиваю на Сретенку, и через две минуты мы уже вместе. Думай, куда пойдем обедать…
Вот так вопрос с бегемотовским поручением отпал сам собой. Но до появления Разумовской я все-таки успел позвонить отцу. Попросил его посмотреть в Интернете статью из «Эха» и подумать, что бы она значила. Отец, который наверняка оторвался от телевизора, по которому шли бесконечные новости с киевского Майдана, занятого оранжевыми демонстрантами, обещал помочь и сразу положил трубку. Наверное, он был самым заинтересованным зрителем оранжевой революции в Москве, потому что родился в Киеве и детство его прошло на том самом Крещатике, где теперь рядом с шикарными магазинами дымили трубами палатки борцов за превращение Украины в европейское государство.
Разумовская действительно подкатила через несколько минут. Я любил смотреть на нее в машине. Они были созданы друг для друга. Большинство людей, садясь за руль, буквально меняются.
У многих лезут наружу комплексы и склонности к преступлению. Образ же Разумовской за рулем обретал черты совершенства и законченности. В отличие от других женщин она держала руки на верхней части руля. Обычно так водят автомобиль люди с развитой фантазией, интеллектуальным вкусом, веселым характером, уверенностью в себе и любящие при необходимости поспорить. Иногда ее руки напоминали классическое положение – стрелки, стоящие на «без десяти два». Иногда она вытягивала их вперед, насколько это возможно, с силой упираясь спиной в подушку кресла. В движении этом было что-то порочное и весьма сексуальное.
А как она выходит из машины! А как в нее погружается…
Уже через несколько минут мы с Разумовской сидели в китайском ресторане среди огромных аквариумов, в одном из которых лениво плавала одинокая пятнистая мурена, тело которой извивалось, как флаг на ветру, и вкушали карпа в кисло-сладком соусе. Разумовская ела с таким удовольствием, будто ее перед этим долго морили голодом.
– А ты что невесел, мальчуган? – оторвавшись от карпа, вдруг участливо спросила она. – Что ты голову повесил? Неужто опять о печалях отечества нашего любезного страдаешь? О родине малой и большой?
Ну, это уже было слишком! Сначала Бегемот ведет себя со мной как с последним клерком, а теперь еще Разумовская позволяет себе…
– Да потому я невесел, что эрекция у меня тут на днях пропала. – Тяжело вздохнув, я с горестным видом уставился на затаившуюся среди камней мурену, которой никакая эрекция не грозила от рождения.
Разумовская чуть не подавилась своим карпом и уставилась на меня. Я виновато понурил голову.
– Мальчуган, ты чего? Ведь неделю назад…
– Пока не вообще пропала, а поутру, – горестно поведал я. – Знаешь, раньше поутру просыпаешься – аж звенит! Чувствуешь в себе силы – необъятные. Весь организм трубит: вот он я какой! Петь хочется. И главное – никакой бабы рядом не надо. Натуральный глас торжествующей здоровой плоти! А ну, расступись, честной народ, не то зашибу ненароком!
Наклонившись поближе к Разумовской, я чуть слышно пробормотал:
– Вот уже четыре дня…
Забыв о карпе, она внимательно смотрела на меня. Вроде бы мне удалось с достоинством выдержать ее сверлящий взор, но тут она снова принялась за остывшую рыбу, и я понял, что разоблачен.
Закончив с карпом, она отложила вилку в сторону, промокнула губы салфеткой и ласково сказала:
– Не переживай, мальчуган, сейчас по дороге зайдем в аптеку, и я куплю тебе виагру – лошадиную дозу. Не то что петь потянет, ты у меня вприсядку пойдешь!
Вот такой она была, Анна Юрьевна Разумовская.
Моя Анетта, моя первая и последняя студенческая любовь, которая после какой-то дурацкой нашей ссоры вышла назло мне замуж за офицера-разведчика – правда, менять свою чудную фамилию и становиться госпожой Панюшкиной отказалась – и уехала с ним в Америку. Там она родила сына, училась на каких-то курсах чуть ли не в Стэнфорде, стала профессиональным политологом, специалистом по утверждению демократии на постсоветском пространстве. По возвращении в Москву ее муж сразу ушел из органов, думаю, сыграла роль экзотическая в его кругах карьера жены. А расторопная и беззастенчивая Анетта тем временем стала сначала вторым, а потом и первым человеком в российском отделении одного из самых серьезных западных фондов. Официально фонд нес идеи свободы и уважения прав личности, а на деле с помощью грантов, всяческих курсов, лекций, семинаров и прочих совместных радений формировал в стране группы людей, свято убежденных, что наша богатая, но малопредсказуемая страна должна стать безопасной и послушной частью цивилизованного мира. О том, что это означает полное подчинение Западу – причем границы этого подчинения нигде и никогда принципиально не оговаривались – разумеется, говорить было не принято. Это считалось грубостью, дурным тоном, неотесанностью и манией преследования. Или еще хуже – имперским синдромом.