— Ах, Яшка, хрен тебе в голову!.. Ну и Яшка!
На третий день сплава, когда барка бежала еще в камнях, Яшка чуть не подрался.
Дело было так.
Ранним утром барка бежала мимо лесистого берега. Бурлаки стояли сумрачные, озябшие, озлобленные. С реки так и поддавало холодным осенним туманом. Яшка стоял у потеси вместе с другими и корчился, как грешная душа. Вдруг он прищурил зрячий глаз и жалостливым голосом проговорил:
— Эх, кабы ружье!..
— А что, Яша?
— Да вот жаркое-то как насвистывает…
В лесу действительно перекликались рябчики.
— И вкусен теперешний осенний рябчик, — объяснял Яшка. — Ишь как выделывает, шельмец!.. Рраз!.. — и жаркое. Нет лучше этого осеннего рябчика… Падает убитый с дерева, так кожа у него от жира лопается.
— Да ты охотник, что ли, непутевая голова?
— Случалось… Лет с двадцать ружьишком промышлял.
— Куда же ты его дел, ружье-то?..
Яшка хотел объяснить, но его предупредил какой-то шутник:
— Да он его пропил, ружье-то…
— Я? Пропил?..
Яшка вдруг обиделся, и это послужило потехой для всей барки. Так мог сделать только непутевый человек. Настоящий мужик и вида не показал бы, что его задели за живое, а Яшка выдал себя головой.
— Ах, Яша, Яша, зачем же это ты ружье-то пропил? — притворно жалели его. — Вот теперь и стой у потеси… Ел бы жареных рябчиков, кабы ружье-то… Ах, Яша, Яша!..
— Ничего вы не понимаете, черти! — ругался Яшка. — Едал я этих самых рябчиков достаточно. И глухарей, и уток, и косачей — сколько даже угодно.
Слово за слово — и дело кончилось дракой. Яшку едва оттащили от большого, здоровенного бурлака, в которого он вцепился, точно кошка.
II
Слышу я всю эту перебранку. Вглядываюсь в лицо Яшки и вдруг припоминаю такой же ненастный осенний день в горах, ночлег в охотничьем балагане, неожиданное появление глухой ночью охотника-промышленника… Это был он, Яшка! Как это я не узнал его сразу?.. А между тем лицо у Яшки принадлежало к числу тех лиц, которые трудно забыть.
Впрочем, наша встреча происходила ночью, а ранним осенним утром Яшка уже ушел на промысел. На расстоянии пяти-шести лет таких встреч — сотни, и можно забыть даже самое заметное лицо.
Да и Яшка сильно постарел, как-то весь вылинял, совсем подходил к тем пропащим людям, из каких составляются бурлацкие ватаги.
Непонятно было одно: как Яшка, вольный человек, охотник, попал в бурлацкую неволю?
— А ты меня не признаешь? — обратился я к нему, когда Яшка грелся у огонька, горевшего посреди барки на особом очаге.
Яшка равнодушно посмотрел на меня своим единственным глазом, почесал затылок и проговорил:
— Как будто и не припомню этакого барина…
— А как-то на Белой горе вот так же осенью ночевали вместе в балагане?.. Ты за рябчиками ходил…
Яшкино лицо точно просветлело.
— А ведь точно… — заговорил он как-то особенно быстро. — Ах ты, братец ты мой!.. Еще у вас тогда собачка рыженькая была, на переднюю ножку припадала? Вот-вот… У меня тогда тоже собака, Куфта, была — аккуратный песик! Вот как глухарей по осеням на листвени облаивала… спелую белку искала!.. И на медведя хаживала!..
Эти воспоминания были прерваны новым взрывом досады:
— А вот привел господь бурлачины отведать, барин!.. Самый пустой народ… «Ружье, говорят, пропил», а того не понимают, галманы, что такое ружье. Разве его можно пропивать?.. Нет, прямые подлецы они, барин, вот это самое бурлачье. Пропил!.. Варнаки!..
Оглядевшись кругом, Яшка прибавил вполголоса:
— Ружьецо-то у меня скапутилось… Да. Пошел по первому снегу за оленями; выследил одного, подкрался — трах!.. казенник[61] и вырвало. Лучше бы, кажется, руку оторвало… Какой я человек без ружья? Хуже меня нет. Уж я и поправлять его отдавал, ружье-то, денег на поправку стравил видимо-невидимо, а толку не вышло. Мастеришки плохие и вконец извели. Вот я и подумал сплыть на караване до Перми: зароблю[62] восемь целковых да там и цапну новенькую орудию.
Последние слова Яшка проговорил с каким-то особенным вкусом и даже закрыл глаза, предвкушая удовольствие.
Ружье для него составляло все, и он вынашивал мысль о нем, вероятно, целую зиму. Добыть новое ружье было для него большою задачей: он знал, что, добыв ружье, бросит бурлацкое дело и опять станет вольным человеком.
Эта встреча доставила мне много удовольствия, хотя водолив, в балагане которого я скрывался на ночь от холода, и косился на Яшку, когда тот с охотничьим простодушием расположился «чаевать» со мною.
— Разве они што понимают? — объяснял Яшка с некоторой снисходительностью. — Так, темный народ… Конечно, я на барке-то «пришей хвост кобыле», а поглядели бы на меня в лесу. Ну-ка, попробуй!.. Ты десять раз мимо прошел, а Яшка уж нашел. По лесу-то я барином хожу… Хочу — у огонька буду сидеть, хочу — завалюсь спать. Разве они это могут понимать?.. Яшка — вольная птица… Вот только бы господь сподобил касательно ружья!..
Мне очень хотелось приютить Яшку около себя, но это оказывалось невозможным — третьего места в балагане не было.
Вечером я укладывался, и мне тяжело было думать, что я лежу в сухе и тепле, а Яшка корчится около огонька…
— Ведь не я один колею, — объяснил Яшка. — Конечно, они варнаки и ничего не понимают, а только все же человеки…
III
Это была ужасная ночь… Я проснулся от какого-то пронизывающего холода. Часы показывали три. По скрипу потесей, бултыхавших воду с таким тяжелым шумом, точно ее разгребала какая-то огромная лапа, я заключил, что барка плывет. В камнях на ночь останавливали барку — делали «хватку», а теперь барка плыла, потому что, кроме мелей, никакой опасности не предвиделось. Работы было меньше, и бурлаки разделились на две смены — дневную и ночную.
Когда я вышел из своего балагана, меня поразила открывшаяся картина. В воздухе тихо кружились хлопья мокрого снега… Вся барка была покрыта слоем этого снега по крайней мере на вершок. Кое-где слабо мерещились мокрые тени работавших у потесей бурлаков. Картина получалась ужасная. Некоторые кутались в мокрые рогожки, а большинство стояло без всякого прикрытия.
Царило мертвое молчание. Оно приходилось как нельзя больше под стать этой картине холодной смерти. Мне казалось, что наша барка плывет именно в каком-то мертвом царстве. Сплавщик Лупан, седой важеватый[63] старик с окладистой бородой, сидел на своей скамеечке на задней палубе и отдавал приказания молча, движением руки, точно и он боялся нарушить мертвую тишину.
— А где Яшка? — спросил я водолива, отливавшего воду.
Он, тоже молча, мотнул головой на кладку медных полос — «штык», проходивших поленницей посредине барочного дна от носа до кормы. Я понял, что водолив не забрался в балаган из совести и мокнул под снегом вместе со всеми остальными. Потому же и Лупан оставался на своей скамейке. Сказалось без слов то артельное чувство, которое из разношерстной бурлацкой ватаги делало одну дружную семью.
Яшка спал под мокрой рогожкой, покрытой снегом. Из-под нее поднимался только пар. Он устроился прямо на медных штыках, перевязанных по шести штук, так что через свою рогожку должен был чувствовать каждое ребро медной штыки и все узлы жестких веревок. Другие бурлаки забрались под палубы, — там по крайней мере не заносило снегом, — но вольный человек Яшка привык проводить целые недели на открытом воздухе, а зимой и прямо спать в снегу.
Я прислушался, — из-под рогожки слышалось ровное дыхание спящего человека.
Я присел к огню и долго смотрел кругом. Никогда еще пламя не казалось мне таким красивым, как именно сейчас, когда оно боролось с этой влажной, тяжелой тьмой. В такие ночи можно понять и все то неизмеримое значение огня, о котором как-то совсем забываешь, сидя в теплой комнате. Какая страшная ночь покрывала бы человечество, если бы не было огня! Недаром Яшка до сих пор считает грехом плюнуть на костер. Вот и теперь он устроился на штыках, наверно, только потому, чтобы быть поближе к огоньку.