Разгасился Фита, затопал на жителей:
— Пошли вон сейчас. Туда же: Ма-ма-ай! Мамай ваш — мямля, а у меня сказано — и аминь.
И сарацинам помахал ручкой: гони, братцы, вовсю, уж стадо домой идет.
Село солнце — от собора остался только щебень. Своеручно пролинеил Фита мелом по линеечке прямоезжую дорогу. Всю ночь сарацины орудовали — и к утру пролегла через базарную площадь дорога — прямая, поглядеть любо.
В начале и в конце дороги водрузили столбы, изукрашенные в будочный чернильный цвет, и на столбах надписание:
«Такого-то года и числа неизвестного происхождения собор истреблен исполняющим обязанности Фитою. Им же воздвигнута сия дорога с сокращением пути легковых извозчиков на 50 саженей».
Базарная площадь была наконец приведена в культурный вид.
1917
Третья сказка про Фиту
Жители вели себя отменно хорошо — и в пять часов пополудни Фита объявил волю, а будочников упразднил навсегда. С пяти часов пополудни у полицейского правления, и на всех перекрестках и у будок — везде стояли вольные.
Жители осенили себя крестным знамением:
— Мать пресвятая, дожили-таки. Глянь-ка: в чуйке стоит! Заместо будошника — в чуйке, а?
И ведь главное что: вольные в чуйках свое дело знали — чисто будочниками родились. В участок тащили, в участке — и в хрюкалку, и под микитки — ну все как надобно. Жители от радости навзрыд плакали:
— Слава тебе, Господи! Довелось: не кто-нибудь, свои бьют — вольные. Стой, братцы, армяк скину: вам этак по спине будет сподручней. Вали, братцы! Та-ак… Слава тебе, Господи!
Друг перед дружкой наперебой жители ломились посидеть в остроге: до того хорошо стало в остроге — просто слов нету. И обыщут тебя, и на замочек запрут, и в глазок заглянут — все свои же, вольные: слава тебе, Господи…
Однако вскорости местов не хватать стало, и пускали в острог жителей только какие попочетней. А прочие у входа ночь напролет дежурили и билеты в острог перекупали у барышников.
Уж это какой же порядок! И предписал Фита:
«Воров и душегубов предписываю выгнать из острога с позором на все четыре стороны».
Воров и душегубов выгнали на все четыре стороны, и желавшие жители помаленьку в остроге разместились.
Стало пусто на улицах — одни вольные в чуйках; как-то оно не того. И опубликовал Фита новый указ:
«Сим строжайше предписывается жителям неуклонная свобода песнопений и шествий в национальных костюмах».
Известно, в новинку — оно трудно. И для облегчения неизвестные люди вручили каждому жителю под расписку текст примерного песнопения. Но жители все-таки стеснялись и прятались по мурьям: темный народ!
Пустил Фита по мурьям вольных в чуйках — вольные убеждали жителей не стесняться, потому нынче — воля, убеждали в загривок и под сусало и наконец убедили.
Вечером — как Пасха… Да что там Пасха!
Повсюду пели специально приглашенные соловьи. По-взводно, в ногу, шли жители в национальных костюмах и около каждого взвода вольные с пушкой. Единогласно и ликующе жители пели, соответственно тексту примерного песнопения:
Славься, славься, наш добрый царь.
Богом нам данный Фита-государь.
А временно исполняющий обязанности Фита раскланивался с балкона.
Ввиду небывалого успеха, жители тут же, у балкона Фиты, под руководством вольных, в единогласном восторге, постановили — ввести ежедневную повзводную свободу песнопений от часу до двух.
В эту ночь Фита первый раз спал спокойно: жители явственно и быстро просвещались.
1917
Последняя сказка про Фиту
А был тоже в городе премудрый аптекарь: человека сделал, да не как мы, грешные, а в стеклянной банке сделал, уж ему ли чего не знать?
И велел Фита аптекаря предоставить.
— Скажи ты мне на милость: и чегой-то мои жители во внеслужебное время скушные ходят?
Глянул в окошко премудрый аптекарь: какие дома с коньками, какие с петушками; какие жители в штанах, какие в юбках.
— Очень просто, — Фите говорит. — Разве это порядок? Надо, чтоб все одинаковое. Вообще.
Так — так-так. Жителей — повзводно да за город всех, на выгон. И в пустом городе — пустили огонь с четырех концов: дотла выело, только плешь черная — да монумент Фите посередке.
Всю ночь пилы пилили, молота стучали. К утру — готово: барак, вроде холерного, длиной семь верст и три четверти, и по бокам — закуточки с номерками. И каждому жителю — бляху медную с номерком и с иголочки — серого сукна униформу.
Как это выстроились все в коридоре — всяк перед своей закуточкой, бляхи на поясах — что жар-птицы, одинаковые все — новые гривеннички. До того хорошо, что уж на что Фита — крепкий, а в носу защекотало, и сказать — ничего не сказал: рукой махнул — и в свою закуточку, N 1. Слава тебе, Господи: все — теперь и помереть можно…
Утром, чем свет, еще и звонок не звонил (по звонку вставали) — а уж в N 1 в дверь стучат:
— Депутаты там к вашей милости, по неотложному делу.
Вышел Фита: четверо в униформе, почтенные такие жители, лысые, пожилые. В пояс Фите.
— Да вы от кого депутаты?
И загалдели почтенные — все четверо разом:
— Это что же такое — никак невозможно — это нешто порядок… От лысых мы, стало быть. Это, стало быть, аптекарь кучерявый ходит, а которые под польку, мы — лысые? Не-ет, никак невозможно…
Подумал Фита — подумал: по кучерявому всех — не по-одинаковать, делать нечего — надо по лысым равнять. И сарацинам рукой махнул. Налетели — набежали с четырех сторон: всех — наголо, и мужеский пол, и женский: все — как колено. А аптекарь премудрый — чудной стал, облизанный, как кот из-под дождичка.
Еще и стричь всех не кончили — опять Фиту требуют, опять депутаты. Вышел Фита смурый: какого еще рожна?
А депутаты:
— Гы-ы! — один в кулак. — Гы-ы! — другой. Мокроно-сые.
— От кого? — буркнул Фита.
— А мы, этта… Гы-ы! К вашей милости мы: от дураков. Гы-ы! Желаем, знычть, чтоб, знычть… всем, то есть, знычть… равномерно…
Туча тучей вернулся Фита в N 1. За аптекарем.
— Слыхал, брат?
— Слыхал… — голосок у аптекаря робкий, голова в ситцевом платочке: от холоду, непривычно стриженому-то.
— Ну, как же нам теперь?
— Да как-как: теперь уж чего же. Назад нельзя.
Перед вечерней молитвой — прочли приказ жителям: быть всем петыми дураками равномерно — с завтрашнего дня.
Ахнули жители, а что будешь делать: супротив начальства разве пойдешь? Книжки умные наспех последний раз сели читать, до самого до вечернего звонка все читали. Со звонком — спать полегли, а утром все встали: петые. Веселье — беда. Локтями друг дружку подталкивают — гы-ы! гы-ы! Только и разговору: сейчас вольные в чуйках корыта с кашей прикатят: каша ячневая.
Прогулялся Фита по коридору — семь верст и три четверти — видит: веселые. Ну, отлегло: теперь-то уж все. Премудрого аптекаря в уголку обнял:
— Ну, брат, за советы спасибо. Век не забуду.
А аптекарь — Фите:
— Гы-ы!
А ведь выходит дело — один остался: одному за всех думать.
И только это Фита заперся в N 1 — думать, как опять в дверь. И уж не стучат, а прямо ломятся, лезут, гамят несудом:
— Э-э, брат, нет, не проведешь! Мы хоть и петые, а тоже, знычть, понимаем! Ты, брат, тоже дурей. А то ишь ты… Не-ет, брат!
Лег Фита на кроватку, заплакал. А делать нечего.
— Уж Бог с вами, ладно. Дайте сроку до завтрева.
Весь день Фита промежду петых толкался и все дурел помаленьку. И к утру — готов, ходит — и: гы-ы!
И зажили счастливо. Нету на свете счастливее петых.
1917
Повести и рассказы
Русь
Бор — дремучий, кондовый, с берлогами медвежьими, с крепким грибным и смоляным духом, с седыми лохматыми мхами. Видал и железные шеломы княжьих дружин, и куколи скитников старой, настоящей веры, и рваные шапки Степановой вольницы, и озябшие султаны наполеоновских французишек. И — мимо, как будто и не было, и снова: синие зимние дни, шорох снеговых ломтей — сверху по сучьям вниз, ядреный морозный треск, дятел долбит; желтые, летние дни, восковые свечки в корявых зеленых руках, прозрачные медовые слезы по заскорузлым крепким стволам, кукушки считают годы.