— Люблю в цирк ходить, — говорил он, склоняя на левое плечо лысый, шишковатый череп. — Лошадей — скотов — как выучивают, а? Утешительно. Гляжу на скот с почтением, — думаю: ну, значит, и людей можно научить пользоваться разумом. Скота — сахаром подкупают циркачи, ну, мы, конечно, сахар в лавочке купить способны. Нам — для души сахар нужно, а это будет — ласка! Значит, парень, лаской надо действовать, а не поленом, как установлено промежду нас, — верно?
Сам он был не ласков с людьми, говорил с ними полупрезрительно и насмешливо, в спорах возражал односложными восклицаниями, явно стараясь обидеть совопросника. Я познакомился с ним в пивной, когда его собирались бить и уже дважды ударили, я вступился и увёл его.
— Больно ударили вас? — спросил я, идя с ним во тьме, под мелким дождём осени.
— Ну, — так-ли бьют? — равнодушно сказал он. — Постой-ка, — почему это ты со мной на «вы» говоришь?
С этого и началось наше знакомство. Вначале он высмеивал меня остроумно и ловко, но когда я рассказал ему, какую роль в жизни нашей играет «незримая нить», он задумчиво воскликнул:
— А ты — не глуп, нет! Ишь ты?.. — И стал относиться ко мне отечески ласково, даже именуя меня по имени и отчеству.
— Мысли твои, Лексей ты мой Максимыч, шило моё милое, — правильные мысли, только никто тебе не поверит, невыгодно…
— Вы верите?
— Я — пёс бездомный, короткохвостый, а народ состоит из цепных собак, на хвосте каждого репья много: жёны, дети, гармошки, калошки. И каждая собачка обожает свою конуру. Не поверят. У нас — у Морозова на фабрике — было дело! Кто впереди идёт, того по лбу бьют, а лоб — не задница, долго саднится.
Он стал говорить несколько иначе, когда познакомился со слесарем Шапошниковым, рабочим Крестовникова, — чахоточный Яков, гитарист, знаток библии поразил его яростным отрицанием бога. Расплёвывая во все стороны кровавые шматки изгнивших лёгких, Яков крепко и страстно доказывал:
— Первое: создан я вовсе не «по образу и подобию божию», — я ничего не знаю, ничего не могу и, притом, не добрый человек, нет, не добрый! Второе: бог не знает, как мне трудно, или знает, да не в силе помочь, или может помочь, да — не хочет. Третье: бог не всезнающий, не всемогущий, не милостив, а — проще — нет его! Это — выдумано, всё выдумано, вся жизнь выдумана, однако — меня не обманешь!
Рубцов изумился до немоты, потом посерел от злости и стал дико ругаться, но Яков торжественным языком цитат из библии обезоружил его, заставил умолкнуть и вдумчиво съёжиться.
Говоря, Шапошников становился почти страшен. Лицо у него было смуглое, тонкое, волосы курчавые и чёрные, как у цыгана, из-за синеватых губ сверкали волчьи зубы. Тёмные глаза его неподвижно упирались прямо в лицо противника, и трудно было выдержать этот тяжёлый, сгибающий взгляд — он напоминал мне глаза больного манией величия.
Идя со мною от Якова, Рубцов говорил угрюмо:
— Против бога предо мной не выступали. Этого я никогда не слыхал. Всякое слышал, а такого — нет. Конечно, человек этот не жилец на земле. Ну, — жалко! Раскалился добела… Интересно, брат, очень интересно.
Он быстро и дружески сошёлся с Яковом и весь как-то закипел, заволновался, то и дело отирая пальцами больные глаза.
— Та-ак, — ухмыляясь, говорил он, — бога, значит, в отставку? Хм! Насчёт царя у меня, шпигорь ты мой, свои слова: мне царь не помеха. Не в царях дело — в хозяевах. Я с каким хошь царём помирюсь, хошь с Иван Грозным: на, сиди, царствуй, коли любо, только — дай ты мне управу на хозяина, — во-от! Дашь — золотыми цепями к престолу прикую, молиться буду на тебя…
Прочитав «Царь-Голод», он сказал:
— Всё — обыкновенно правильно!
Впервые видя литографированную брошюру, он спрашивал меня:
— Кто это тебе написал? Чётко пишет. Ты скажи ему — спасибо[7].
Рубцов обладал ненасытной жадностью знать. С величайшим напряжением внимания он слушал сокрушительные богохульства Шапошникова, часами слушал мои рассказы о книгах и радостно хохотал, закинув голову, выгибая кадык, восхищаясь:
— Ловкая штучка умишко человечий, ой, ловкая!
Сам он читал с трудом, — мешали больные глаза, но он тоже много знал и нередко удивлял меня этим:
— Есть у немцев плотник необыкновенного ума, — его сам король на советы приглашает.
Из расспросов моих выяснилось, что речь идёт о Бебеле.
— Как вы это знаете?
— Знаю, — кратко отвечал он, почёсывая мизинцем шишковатый череп свой.
Шапошникова не занимала тяжкая сумятица жизни, он был весь поглощён уничтожением бога, осмеянием духовенства, особенно ненавидя монахов.
Однажды Рубцов миролюбиво спросил его:
— Что ты, Яков, всё только против бога кричишь?
Он завыл ещё более озлобленно:
— А что ещё мешает мне, ну? Я почти два десятка лет веровал, в страхе жил пред ним. Терпел. Спорить — нельзя. Установлено сверху. Жил связан. Вчитался в библию — вижу: выдумано! Выдумано, Никита!
И, размахивая рукою, точно разрывая «незримую нить», он почти плакал:
— Вот — умираю через это раньше время!
Было у меня ещё несколько интересных знакомств, нередко забегал я в пекарню Семёнова к старым товарищам, они принимали меня радостно, слушали охотно. Но — Рубцов жил в Адмиралтейской слободе, Шапошников — в Татарской, далеко за Кабаном, верстах в пяти друг от друга, я очень редко мог видеть их. А ко мне ходить — невозможно, негде было принять гостей, к тому же новый пекарь, отставной солдат, вёл знакомство с жандармами; задворки жандармского управления соприкасались с нашим двором, и солидные «синие мундиры» лазили к нам через забор — за булками для полковника Гангардта и хлебом для себя. И ещё: мне было рекомендовано не очень «высовываться в люди», дабы не привлекать к булочной излишнего внимания.
Я видел, что работа моя теряет смысл. Всё чаще случалось, что люди, не считаясь с ходом дела, выбирали из кассы деньги так неосторожно, что иногда нечем было платить за муку. Деренков, теребя бородку, уныло усмехался:
— Обанкротимся.
Ему жилось тоже плохо: рыжекудрая Настя ходила «не порожней» и фыркала злой кошкой, глядя на всё и на всех зелёным, обиженным взглядом.
Она шагала прямо на Андрея, как будто не видя его; он, виновато ухмыляясь, уступал ей дорогу и вздыхал.
Иногда он жаловался мне:
— Несерьёзно всё. Все всё берут, — без толку. Купил себе полдюжины носков — сразу исчезли!
Это было смешно — о носках, — но я не смеялся, видя, как бьётся скромный, бескорыстный человек, стараясь наладить полезное дело, а все вокруг относятся к этому делу легкомысленно и беззаботно, разрушая его. Деренков не рассчитывал на благодарность людей, которым служил, но — он имел право на отношение к нему более внимательное, дружеское и не встречал этого отношения. А семья его быстро разрушилась, отец заболевал тихим помешательством на религиозной почве, младший брат начинал пить и гулять с девицами, сестра вела себя, как чужая, и у неё, видимо, разыгрывался невесёлый роман с рыжим студентом, я часто замечал, что глаза её опухли от слёз, и студент стал ненавистен мне.
Мне казалось, что я влюблен в Марию Деренкову. Я был влюблен также в продавщицу из нашего магазина Надежду Щербатову, дородную, краснощёкую девицу, с неизменно ласковой улыбкой алых губ. Я вообще был влюблен. Возраст, характер и запутанность моей жизни требовали общения с женщиной, и это было скорее поздно, чем преждевременно. Мне необходима была женская ласка или хотя бы дружеское внимание женщины, нужно было говорить откровенно о себе, разобраться в путанице бессвязных мыслей, в хаосе впечатлений.
Друзей у меня — не было. Люди, которые смотрели на меня как на «материал, подлежащий обработке», не возбуждали моих симпатий, не вызывали на откровенность. Когда я начинал говорить им не о том, что интересовало их, — они советовали мне:
— Бросьте это!
Гурия Плетнёва арестовали и отвезли в Петербург, в «Кресты». Первый сказал мне об этом Никифорыч, встретив меня рано утром на улице. Шагая навстречу мне задумчиво и торжественно, при всех медалях, — как будто возвращаясь с парада, — он поднял руку к фуражке и молча разминулся со мной, но тотчас остановясь, сердитым голосом сказал в затылок мне: