Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мишка, притопывая ногой, кричал вслед ему:

— Пососи-ка свою кровь, пархатый! Христа распял — ага!

…Я спрашиваю — кто виноват, что среди вас, господа, всё ещё живёт этот позорный предрассудок, порождающий ненависть даже в сердцах детей? — Э, да он юдофил! — сказала публика. И хотя некоторые тотчас же подумали, что евреи заплатили рассказчику денег за такое отношение к ним, другие же просто нашли рассказ скверным, — но однако все твердо знали, что внешнее сочувствие гонимому народу — необходимый признак порядочности и, были уверены, не налагает на них никаких обязанностей, а потому — все рукоплескали ему.

Он смущённо посмотрел на публику, подумал и продолжал.

5

Далее в рукописи следует рассказ, напечатанный в настоящем томе под заглавием «Рассказ Филиппа Васильевича» — Ред.

Он кончил свой рассказ и замолчал и, бледный, вопросительно смотрел на публику, а она приятно улыбалась и оживлённо рукоплескала ему.

Ей понравилась маленькая история, этот дворник-поэт был забавен, а весёлая девица, вся в белом, — очень мила, но эта добрая публика не заметила в рассказе той наивной простоты, с которой люди издеваются над человеком.

Те же, которым была понятна цель рассказа, нашли, что пример взят неудачно: им были известны случаи более жестокой травли человека.

И как ни забавен был герой рассказа, он всё же многим показался сочинённым, и многие из публики находили, что было бы правдивее заменить его приказчиком, — они, видимо, находили, что торговля ближе к поэзии, чем простой мускульный труд.

Другие замечали, что не следовало автору заставлять своего героя стреляться: по их мнению, этот род самоубийства был не типичен для дворника и в интересах художественной правды было бы лучше, если б он повесился.

Одним рассказ казался длинен, другие утверждали, что он слишком краток, большинство же, как всегда, скромно молчало, ожидая, когда составится то мнение, к которому удобнее присоединиться.

Но все рукоплескали, ибо надо же выражать одобрение забавникам!

— Молчание! — вскричал автор. — Мои слова — серьёзнее рукоплесканий, и говорю я их не для того, чтобы оставить память о себе, а для того, чтобы они вонзились в вашу память, подобно раскалённым иглам!

— Я был свидетелем неисчислимого множества ваших преступлений против человека, я видел поругание его и слышал стоны истерзанных сердец, и горечь его скорби отравила мне сердце, а память моя полна ужасов, и поэтому теперь я чувствую себя обвинителем, призванным из глубин жизни напомнить вам все ваши злые, грязные и скверные дела!

— Я хотел бы, чтоб голос мой был подобен трубе архангела, возвещающего миру час страшного суда, я хочу возбудить в сердцах ваших трепет ужаса и зажечь в них пламя отчаяния и воздвигнуть полумёртвых к жизни, к борьбе со скверной внутри и вне вас, я хочу возбудить в людях уважение к человеку.

— Вот я расскажу вам ещё один случай.

6

Душная летняя ночь, без звёзд и луны, властно окутала город, и, как большое утомлённое животное, он глухо рычал, погружаясь в сон.

Медленно и зловеще двигались чёрные облака, опускаясь тяжёлым покровом всё ниже и ниже к земле; покрытые пылью деревья городского сада стояли неподвижно, точно они задохнулись и умерли в душной тьме.

В тёмный, густо заросший угол сада, где я лежал, доносилась военная музыка — играли марш, в нём был слышен топот лошадей, плач женщин, чья-то прощальная песнь, и эти звуки, сливаясь с ними, заглушало тяжёлое дыхание паровой машины на осветительной станции.

Я лежал на старой, расшатанной скамье, под кустами акации, прислушивался, как голод сосёт моё тело, у меня кружилась голова от слабости, и острое чувство злобы на жизнь, ещё недавно терзавшее меня так же мучительно, как голод — теперь, — это чувство умирало во мне.

Где-то далеко, во тьме среди деревьев, тревожно сверкали огни, и казалось, что они хотят оторваться от земли и улететь в печальное, тёмное небо.

Из-за поворота аллеи показалась маленькая круглая фигурка женщины; неторопливо и качаясь с боку на бок, она подходила ко мне всё ближе, вполголоса напевая, и скоро я разобрал слова её песни:

Просидела день без дела,
Капитал свой весь проела…

Мелодия звучала задумчиво и грустно, но, когда женщина заметила меня на скамье, она весело, заигрывающим тоном, проговорила:

— Батюшки, кто-то лежит… ай, страх какой!

Я не ответил, не пошевелился. И она прошла мимо, зорко присматриваясь ко мне, а пройдя, запела снова, но уже громче и с удальством:

Мил дерётся, коль не сыт;
Милый сытый только спит…
Эх, я ушла бы от него,
Да нет на свете никого!

Мне показалось, что если я сяду и крепко сожму живот руками, то не буду так сильно чувствовать сухую боль голода. Тяжело повернувшись, я сел. Скамья жалобно заскрипела, и этот стонущий, тонкий звук заставил женщину оглянуться. Её песня оборвалась. Одинокая, тяжёлая капля дождя упала мне на руку, и я зачем-то слизал её языком.

Женщина незаметно воротилась и встала против меня.

— Ты что тут сидишь? — спросила она. — Пьяный, что ли?

— Уйдите, — ответил я. — Я не пьян… и… вам не нужен…

— Да мне и никто не нужен, — спокойно и звонко сказала она. — Наплевать мне на всех вас…

Она подошла к скамье, села рядом со мной, зажгла спичку и, осветив моё лицо, протянула насмешливо:

— Н-ну и рожа…

Она закурила папиросу и стала раскачивать корпусом — скамейка от этого скрипела, а мне казалось, что этот жалобный скрип раздаётся в моём теле. Папироса, вспыхивая, освещала лицо моей соседки — это было миленькое, круглое русское девичье лицо, с голубыми ясными глазами и ещё не погасшим румянцем на полных щеках.

— Больной, что ли? — спросила она.

— Да, — ответил я.

Я пошла бы к свому краю,
Да родилась где — не знаю…

— пропела девушка тихонько и в нос… Потом, не глядя на меня, спросила:

— Ночевать негде?

— Негде…

— Ну, вот. А я… всегда найду себе место… только захотеть… Ну, однако не хочу…

И она, упрямо тряхнув головой, отшвырнула папиросу в кусты.

— Не хочу… Ты — голодный?

— Да, — тихо сказал я.

— А я — сытёхонька… час назад — щи ела в трактире и котлеты… с луком… Горячие котлеты… вкусно! Чай, поел бы котлет?

Она засмеялась звонким смехом, похожим на холодный звук разбиваемого стекла.

Мне захотелось уйти, но, встав на ноги, я пошатнулся и понял, что лучше уж сидеть здесь, чем валяться где-нибудь на улице.

— Не держат ножки-то! — заметила моя соседка, и в её голосе — мне показалось — прозвучала какая-то радость. С минуту она молчала. Музыка перестала играть, и теперь в воздухе было слышно только усталое, тяжёлое дыхание машины.

— Слушай! — вдруг ласково и негромко заговорила девица, близко наклоняясь ко мне. — Хочешь, я тебе дам… двугривенный?.. а? Хочешь, ну?

— Дайте… — тихо сказал я, — я вам отдам… потом…

От предвкушения возможности поесть я даже задрожал весь жадной дрожью голодного.

— Видишь? Вот он, двугривенный… вот! Сколько на него можно купить… ты подумай!.. Два дня сыт будешь! Ну, дать?

Я молча протянул руку.

— Значит, дать?

Вдруг она громко засмеялась, ударила меня по руке, широко размахнулась и кинула монету в кусты. Я слышал тихий металлический звон — это двугривенный задевал ветки, падая на землю, во тьму.

Не понимая её поступка, я молча смотрел на неё.

А она, отступив на шаг от меня, наклонилась и злым громким голосом заговорила:

— Видал? Ты думал — и вправду дам я тебе на хлеб? Как же, нашёл дуру… И если б вас тут сотня с голоду издыхала — всё равно… Прощай…

67
{"b":"180064","o":1}