— Митрь Николаич! Не перетолковывай ты мои честные слова на жульнический манер!
— Читаю я теперь, брат, одну историю, — говорил Яков, — называется «Юлия, или подземелье замка Мадзини»… Очень интересно!.. А ты как по этой части?
— Наплевать мне в это подземелье! Сам невысоко живу над землёй-то… угрюмо ответил Лунёв.
Яков участливо взглянул на него и спросил:
— Али тоже что-нибудь неладно?
Лунёв думал — рассказать Якову про Машу или не надо? Но Яков сам заговорил кротким голосом:
— Ты вот всё того, Илья… ершишься, злобишься… Ну, напрасно это, по-моему. Видишь ли, никто ни в чём не виноват!
Лунёв пил чай и молчал.
— И ведь «коемуждо воздастся по делом его» — это верно! Примерно, отец мой… Надо прямо говорить — мучитель человеческий! Но явилась Фёкла Тимофеевна и — хоп его под свою пяту! Теперь ему так живётся — ой-ой-ой! Даже выпивать с горя начал… А давно ли обвенчались? И каждого человека за его… нехорошие поступки какая-нибудь Фёкла Тимофеевна впереди ждёт…
Илье стало скучно слушать, — он нетерпеливо двинул свою чашку по подносу и вдруг неожиданно для самого себя спросил товарища:
— Ты теперь чего ждёшь?
— Откуда? — широко раскрыв глаза, тихим голосом молвил Яков.
— Ну из… от… впереди — чего ждёшь? — резко повторил Илья свой вопрос.
Яков молча опустил голову и задумался.
— Ну? — вполголоса сказал Илья, ощущая в сердце жгучее беспокойство и желание уйти скорее из трактира.
— Что мне ждать? — тихонько и не глядя на него, заговорил Яков. Ждать… нечего! Помру… вот и всё.
Он вскинул голову и с тихой, довольной улыбкой на измученном лице продолжал:
— Голубые сны вижу я… Понимаешь — всё будто голубое… Не только небо, а и земля, и деревья, и цветы, и травы — всё! Тишина такая… Как будто и нет ничего, до того всё недвижимо… и всё голубое. Идёшь будто куда-то, без усталости идёшь, далеко, без конца… И невозможно понять есть ты или нет? Очень легко… Голубые сны — это перед смертью.
— Прощай! — сказал Лунёв, вставая со стула.
— Куда ты? Посиди!
— Нет, прощай!
Яков тоже встал.
— Ну… иди!..
Лунёв стиснул его горячую руку и молча уставился в лицо ему, не зная, что сказать товарищу на прощанье. А сказать что-то такое хотелось, так хотелось, что даже сердце щемило от этого желания.
— А Машутка-то? Тоже… слышь, пло-охо живёт… — грустно сказал Яков.
— Да…
— Видно, всем нам — одна судьба… Тебе тоже — тяжело, а?
Яков говорил и улыбался слабой улыбкой. И звук его голоса, и слова речей — всё в нём было какое-то бескровное, бесцветное… Лунёв разжал свою руку, — рука Якова слабо опустилась.
— Ну, Яша, прости…
— Бог простит! Заходи?
Илья вышел, не ответив.
На улице ему стало легче. Он ясно понимал, что скоро Яков умрёт, и это возбуждало в нём чувство раздражения против кого-то. Якова он не жалел, потому что не мог представить, как стал бы жить между людей этот тихий парень. Он давно смотрел на товарища как на обречённого к исчезновению. Но его возмущала мысль: за что измучили безобидного человека, за что прежде времени согнали его со света? И от этой мысли злоба против жизни — теперь уже основа души — росла и крепла в нём.
Ночью ему не спалось. В комнате, несмотря на открытое окно, было душно… Он вышел на двор и лёг на землю под вязом, у забора. Лёжа на спине, он смотрел в ясное небо и чем пристальнее смотрел, тем больше видел в нём звёзд. Млечный путь серебристой тканью разостлался по небу от края до края, — смотреть на него сквозь ветви дерева было приятно и грустно. В небе, где нет никого, сверкают звёзды, а земля… чем украшена? Илья прищуривал глаза — тогда казалось, что ветви поднимаются выше и выше. На голубом, усеянном яркими звёздами бархате небес чёрные узоры листвы были похожи на чьи-то руки, простёртые к небу в попытке достичь его высот. Илье вспоминались голубые сны товарища, и пред ним вставал образ Якова, тоже весь голубой, лёгкий, прозрачный, с яркими и добрыми, как звёзды, глазами… Вот: жил человек, и его замучили за то, что он смирно жил… А мучители живут, как хотят…
Сестра Гаврика стала ходить в лавочку Лунёва почти каждый день. Она являлась постоянно озабоченная чем-то, здороваясь с Ильёй, крепко встряхивала его руку и, перекинувшись с ним несколькими словами, исчезала, оставляя после себя что-то новое в мыслях Ильи. Однажды она спросила его:
— Вам нравится торговать?
— Не так, чтобы — очень, — пожимая плечами, ответил Лунёв. — Однако надо чем-нибудь жить…
Она внимательно посмотрела в его лицо серьёзными глазами своими, её лицо как-то ещё больше выдвинулось вперёд.
— А вы не пробовали жить каким-нибудь трудом? — спросила девушка.
Илья не понял её вопроса:
— Как вы сказали?
— Вы работали когда-нибудь?
— Всегда. Всю жизнь. Вот — торгую… — с недоумением ответил Лунёв.
Она улыбнулась, — и в улыбке её было что-то обидное.
— Вы думаете — торговля труд? Вы думаете — это всё равно? — быстро спросила она.
— А как же?
Глядя на её лицо, Лунёв чувствовал, что она говорит серьёзно, не шутит.
— О нет, — снисходительно улыбаясь, продолжала девушка. — Труд — это когда человек создаёт что-нибудь затратой своей силы… когда он делает… тесёмки, ленты, стулья, шкафы… понимаете?
Лунёв молча кивнул головой и покраснел: ему было стыдно сказать, что он не понимает.
— А торговля — какой же труд? Она ничего не даёт людям! — с убеждением сказала девушка, пытливо разглядывая лицо Ильи.
— Конечно, — медленно и осторожно заговорил он, — это вы верно… Торговать не очень трудно… кто привык… Но только и торговля даёт… не давала бы барыша, зачем и торговать?
Она замолчала, отвернулась от него, заговорила с братом и скоро ушла, простившись с Ильёй только кивком головы. Лицо у неё было такое, как раньше, — до истории с Машей, — сухое, гордое. Илья задумался: не обидел ли он её неосторожным словом? Он вспомнил всё, что сказал ей, и не нашёл ничего обидного. Потом задумался над её словами, они занимали его. Какую разницу видит она между торговлей и трудом?
Он не мог понять, отчего у неё такое сердитое, задорное лицо, когда она добрая и умеет не только жалеть людей, но даже помогать им. Павел ходил к ней в дом и с восторгом нахваливал её и все порядки в её доме.
— Придёшь это к ним… «А, здравствуйте!» Обедают — садись обедать, чай пьют — пей чай! Простота! Народищу всякого — уйма! Весело, — поют, кричат, спорят про книжки. Книжек — как в лавке. Тесно, толкаются, смеются. Народ всё образованный — адвокат там один, другой скоро доктором будет, гимназисты и всякие эдакие фигуры. Совсем забудешь, кто ты есть, и тоже заодно с ними и хохочешь, и куришь, и всё. Хороший народ! Весёлый, а сурьёзный…
— Меня вот, небойсь, не позовёт… — сумрачно сказал Лунёв. Гордячка…
— Она? — воскликнул Павел. — Я тебе говорю — простота! Ты зову не жди, а вали прямо… Придёшь и — кончено! У них всё равно как в трактире, ей-богу! Свободно… Я тебе говорю — что я против их? Но с двух раз — свой человек… Интересно! Играючи живут…
— Ну, а Машутка как? — спросил Илья.
— Ничего, отдышалась немного… Сидит, улыбается. Лечат её чем-то… молоком поят… Хренову-то попадёт за неё!.. Адвокат говорит — здорово влепят старому чёрту… Возят Машку к следователю… Насчёт моей тоже хлопочут, чтобы скорее суд… Нет, хорошо у них!.. Квартира маленькая, людей — как дров в печи, и все так и пылают…
— А она, сама-то? — допрашивал Лунёв.
О ней Павел рассказывал, как в детстве об арестантах, научивших его грамоте. Он весь напрягался и внушительно сообщал, пересыпая речь междометиями:
— Она, брат, ого-го! Она всем командует, а чуть кто не так сказал, или что — она фрр!.. Как кошка…
— Это мне известно… — сказал Илья и усмехнулся. Он завидовал Павлу: ему очень хотелось побывать у строгой гимназистки, но самолюбие не позволяло ему действовать прямо.
Стоя за прилавком, он упорно думал: «Людей много, и каждый норовит пользоваться чем-нибудь от другого. А ей — какая польза брать под свою защиту Машутку, Веру?.. Она — бедная. Чай, каждый кусок в доме-то на счету… Значит, очень добрая… А со мной говорит эдак… Чем я хуже Павла?»