— Зачем обижаешь меня?.. Я обрадовалась, что его задавили…
— Это я сделал, — кивнув головой, сказал Илья.
— Молчи! — беспокойно воскликнула женщина. — Я рада, что его задавили, — всех бы их так! Всех, кто меня касался! Только ты один — живой человек, за всю жизнь мою первого встретила, голубчик ты мой!
Её слова всё ближе притягивали Илью; он крепко прижался лицом к груди женщины, и, хотя ему трудно было дышать, он не мог оторваться от неё, сознавая, что это — близкий ему человек и нужен для него теперь больше, чем когда-либо.
— Когда ты смотришь на меня сердито… чистенький мой… чувствую я паскудную жизнь свою и за то люблю тебя… за гордость люблю…
На голову Лунёва падали тяжёлые слёзы, ощущая их прикосновение к себе, он сам заплакал свободно и легко.
Она же оторвала голову его от груди своей и говорила, целуя мокрые глаза его, и щёки, и губы:
— Знаю ведь я — красотой моей ты доволен, а сердцем меня не любишь и осуждаешь меня… Не можешь жизнь мою простить мне… и старика…
— Не говори про него, — сказал Илья. Он вытер лицо платком с её головы и встал на ноги.
— Что будет, то будет! — тихо и твёрдо сказал он. — Захочет бог наказать человека — он его везде настигнет. За слова твои — спасибо, Липа… Это ты верно говоришь — я виноват пред тобой… Я думал, ты… не такая. А ты — ну, хорошо! Я — виноват…
Голос у него прерывался, губы вздрагивали, глаза налились кровью. Медленно, дрожащей рукой он пригладил растрёпанные волосы и вдруг, взмахнув руками, глухо завыл:
— Я — во всём виноват! За что?
Олимпиада схватила его за руку; он опустился на диван рядом с ней и, не слушая её, сказал:
— Понимаешь — я его удушил, я!
— Тише! — со страхом, вполголоса крикнула Олимпиада. — Что ты?
И она крепко обняла его, заглядывая в лицо ему помутневшими от страха глазами.
— Погоди. Вышло это — нечаянно. Бог — знает! Я — не хотел. Я хотел взглянуть на его рожу… вошёл в лавку. Ничего в мыслях не было. А потом вдруг! Дьявол толкнул, бог не заступился… Вот деньги я напрасно взял… не надо бы… эх!
Он глубоко вздохнул, чувствуя, что с его сердца как будто какая-то кора отвалилась. Женщина, вздрагивая, всё крепче прижимала его к себе и говорила отрывистым, бессвязным шёпотом:
— Что денег взял — это хорошо. Значит — грабёж… Без этого подумали бы, что — ревность…
— Каяться я не буду, — говорил Илья задумчиво. — Пусть бог накажет… Люди — не судьи. Какие они судьи?.. Безгрешных людей я не знаю… не видал…
— Господи! — вздохнув, сказала Олимпиада. — Что будет?.. Голубчик… Я — ничего не могу… ни говорить, ни думать, и надо нам отсюда уходить…
Она встала и пошатнулась, как пьяная. Но, закутав голову платком, она вдруг заговорила спокойно:
— Как же теперь, Илюша? Неужто пропадать?
Илья отрицательно качнул головою.
— Так ты… у следователя-то говори всё, как было…
— Так и скажу… Ты думаешь, я за себя постоять не сумею? Думаешь, я из-за этого старика — в каторгу пойду? Ну, нет, я в этом деле не весь! Не весь, — поняла?
Он покраснел от возбуждения, и глаза его сверкали. А женщина наклонилась к нему, шёпотом спрашивая:
— Денег-то только две тысячи?
— Две… с чем-то…
— Бедненький ты! И это не удалось! — грустно сказала женщина, на глазах её сверкнули слёзы.
Илья, взглянув ей в лицо, усмехнулся с горечью.
— Разве я для денег? Ты — пойми… Погоди, я первый выйду отсюда… Мужчина всегда первый выходит…
— Ты — скорее приходи ко мне… Скрываться не надо нам… Скорее! тревожно говорила ему Олимпиада.
Они поцеловались долгим, крепким поцелуем, и Лунёв ушёл. Выйдя на улицу, он нанял извозчика и когда ехал, то всё оглядывался назад — не едет ли за ним кто-нибудь? Разговор с Олимпиадой облегчил его и вызвал в нём хорошее чувство к этой женщине. Ни словом, ни взглядом она не задела его сердца, когда он сознался ей в убийстве, и не оттолкнула от себя, а как бы приняла часть греха его на себя. Она же за минуту перед тем, ничего ещё не зная, хотела погубить его и погубила бы, — он видел это по её лицу… Думая о ней, он ласково улыбался. А на следующий день Лунёв почувствовал себя зверем, которого выслеживают охотники.
Утром его встретил в трактире Петруха, на поклон Ильи чуть кивнул ему головой и при этом посмотрел на него как-то особенно пристально. Терентий тоже присматривался к нему и вздыхал, не говоря ни слова. Яков, позвав его в конурку к Маше, там испуганно сказал:
— Вчера вечером околоточный приходил и всё про тебя у отца расспрашивал… что это?
— О чём расспрашивал? — спокойно осведомился Илья.
— Как ты живёшь… пьёшь ли водку… насчёт женщин. Называл какую-то Олимпиаду, — не знаете ли? — говорит. Что такое?
— А чёрт их знает! — сказал Илья и ушёл. Вечером этого дня он опять получил записку от Олимпиады. Она писала:
«Меня допрашивали о тебе, — сказала я всё подробно. Это совсем не страшно и очень просто. Не бойся. Целую тебя, милый».
Он бросил записку в огонь. В доме у Филимонова и в трактире все говорили об убийстве купца. Илья слушал эти рассказы, и они доставляли ему какое-то особенное удовольствие. Нравилось ходить среди людей, расспрашивать их о подробностях случая, ими же сочинённых, и чувствовать в себе силу удивить всех их, сказав:
«Это я сделал!..»
Некоторые хвалили его ловкость и храбрость, иные сожалели о том, что он не успел взять всех денег, другие опасались, как бы он не попался, и никто не жалел купца, никто не сказал о нём доброго слова. И то, что Илья не видел в людях жалости к убитому, вызывало в нём злорадное чувство против них. Он не думал о Полуэктове, а лишь о том, что совершил тяжкий грех и впереди его ждёт возмездие. Эта мысль не тревожила его: она остановилась в нём неподвижно и стала как бы частью его души. Она была как опухоль от удара, — не болела, если он не дотрагивался до неё. Он глубоко верил, что настанет час и — явится наказание от бога, который всё знает и законопреступника не простит. Эта спокойная, твёрдая готовность принять возмездие во всякий час позволяла Илье чувствовать себя почти спокойно. Он только более придирчиво стал отмечать в людях дурное. Стал угрюмее, сосредоточенней, но так же, как раньше, с утра до вечера ходил по городу с товаром, сидел в трактирах, присматривался к людям, чутко слушал их речи. Однажды, вспомнив о деньгах, зарытых на чердаке, он подумал, что надо их перепрятать, но вслед за тем сказал себе: «Не надо. Пускай лежат там… Будет обыск и найдут их — сознаюсь!..»
Но обыска не было, к следователю его всё не требовали. Позвали только на шестой день. Перед тем, как идти в камеру, он надел чистое бельё, лучший свой пиджак, ярко начистил сапоги и нанял извозчика. Сани подскакивали на ухабах, а он старался держаться прямо и неподвижно, потому что внутри у него всё было туго натянуто и ему казалось — если он неосторожно двинется, с ним может случиться что-то нехорошее. И на лестницу в камеру он вошёл не торопясь, осторожно, как будто был одет в стекло.
Следователь, молодой человек с курчавыми волосами и горбатым носом, в золотых очках, увидав Илью, сначала крепко потёр свои худые белые руки, а потом снял с носа очки и стал вытирать их платком, всматриваясь в лицо Ильи большими тёмными глазами. Илья молча поклонился ему.
— Здравствуйте! Садитесь… сюда вот…
И он движением руки показал ему на стул у большого стола, покрытого малиновым сукном. Илья сел и осторожно локтем отодвинул какие-то бумаги, лежавшие на краю стола. Следователь заметил это, вежливо убрал бумаги, а потом сел за стол против Ильи и молча начал перелистывать какую-то книгу, исподлобья поглядывая на Лунёва. Это молчание не понравилось Илье, и он, отвернувшись от следователя, стал осматривать комнату, первый раз видя такое хорошее убранство и чистоту. На стенах висели портреты в рамах, картины. На одной был изображён Христос. Он шёл задумчиво, наклонив голову, печальный и одинокий, среди каких-то развалин, всюду у ног его валялись трупы людей, оружие, а на заднем плане картины поднимался чёрный дым что-то горело. Илья долго смотрел на эту картину, желая понять, что это значит, и ему даже захотелось спросить об этом, но как раз в ту минуту следователь шумно захлопнул книгу. Илья вздрогнул и взглянул на него. Лицо следователя стало сухим, скучным, а губы у него смешно оттопырились, точно он обиделся на что-то.