Другой, басовой и звучный, утопая в хаосе звуков, подпевал негромко и красиво:
А-ах, измыкал я-а… сво-ою мо-лодо-ость.
Кто-то закричал так, точно горло у него было деревянное, высохшее, с трещинами:
— Вр-рёшь! Сказано: «Яко соблюл еси слово терпения моего, и аз тя соблюду в годину искушения»…
— Сам врёшь, — отчетливо и горячо возражали ему, — там же сказано: «Понеже тепл еси, а не студен еси, ниже горящ — имам ти изблевати из уст моих»… вот! Что, взял?..
Раздался громкий хохот, и за ним посыпалась визгливая дробь:
— А я её — по личику, а я её — по нежному! да в ухо ей, да в зубы ей! раз, раз, раз!
Хохотали, а визгливый голос, захлёбываясь, продолжал:
— Она — хлясь оземь! А я её опять в рожицу, опять в милую! Н-на! Я первый целовал, я и изуродую…
— На-ачётчик! — насмешливо воскликнул кто-то.
— Нет, я буду горячиться!
— «Аз люблю, обличаю и наказую»… забыл?.. И ещё: «Не суди, да не судим будеши»… Опять же — Давида-царя слова — забыл?
Илья слушал спор, песню, хохот, но всё это падало куда-то мимо него и не будило в нём мысли. Пред ним во тьме плавало худое, горбоносое лицо помощника частного пристава, на лице этом блестели злые глаза и двигались рыжие усы. Он смотрел на это лицо и всё крепче стискивал зубы. Но песня за стеной росла, певцы воодушевлялись, их голоса звучали смелее и громче, жалобные звуки нашли дорогу в грудь Ильи и коснулись там ледяного кома злобы и обиды.
Изошё-ол я, добрый молодец…
Эх, со устья до-о вершинушки…
И оба голоса слились в жалобу:
Всю сиби-ирскую сто-оронушку,
Да всё искал домой до-оро-женьку…
Илья вздохнул, вслушиваясь в грустные слова. В густом шуме трактира они блестели, как маленькие звёзды в небе среди облаков. Облака плывут быстро, и звёзды то вспыхивают, то исчезают…
Ой, изжевал язык я с го-олоду,
Да изболели ко-ости с хо-олоду…
Илья подумал, что вот поют эти люди, хорошо поют, так, что песня за душу берёт. А потом они напьются водки и, может быть, станут драться… Ненадолго хватает в человеке хорошего…
Эх! ты судьба ли мо-оя чё-орная…
— жаловался высокий голос.
Бас сильно и густо запел:
Ты как ноша мне чу-гун-на-ая…
Память Ильи вызвала из прошлого образ деда Еремея. Старик говорил, потрясая головой, со слезами на щеках:
— Глядел я, глядел, а правды не видал…
Илья подумал, что вот дедушка Еремей бога любил и потихоньку копил деньги. А дядя Терентий бога боится, но деньги украл. Все люди всегда как-то двоятся- сами в себе. В грудях у них словно весы, и сердце их, как стрела весов, наклоняется то в одну, то в другую сторону, взвешивая тяжести хорошего и плохого.
— Ага-а! — рявкнул кто-то в трактире. И вслед за тем что-то упало, с такой силой ударившись о пол, что даже кровать под Ильёй вздрогнула.
— Стой!.. Ба-атюшки…
— Держи его…
— Кра-у-ул…
Шум сразу усилился, закипел, родилась масса новых звуков, все они завертелись, завыли, затрепетали в воздухе, сцепившись друг с другом, как стая злых и голодных собак.
Илья с удовольствием слушал, ему было приятно, что случилось именно то, чего он ожидал, и подтверждает его мысли о людях. Он закинул руки под голову и вновь отдал себя во власть думам.
«…А должно быть, велик грех совершил дед Антипа, если восемь лет кряду молча отмаливал его… И люди всё простили ему, говорили о нём с уважением, называли праведным… Но детей его погубили. Одного загнали в Сибирь, другого выжили из деревни…»
«Тут особый счёт надобен! — вспомнились Илье внушительные слова купца Строганого. — Ежели один честен, а девять — подлецы, никто не выигрывает, а человек пропадёт… Которых больше, те и правы…»
Илья усмехнулся. В груди его холодной змеёй шевелилось злое чувство к людям. А память всё выдвигала пред ним знакомые образы. Большая, неуклюжая Матица валялась в грязи среди двора и стонала:
— Ма-атинко!.. Ма-атинко ридна! Коли б ты мини бачила!
Пьяненький Перфишка стоял около неё, покачиваясь на ногах, и укоризненно говорил:
— Нажралась! С-свинья…
А с крыльца смотрел на них, презрительно улыбаясь, Петруха, здоровый, румяный.
Скандал в трактире кончился. Три голоса — два женских и мужской пытались запеть песню, — она не удалась им. Кто-то принёс гармонию, поиграл на ней немного нехорошо, потом замолк.
Раздался звонкий голос Перфишки, покрывая весь шум в трактире. Сапожник певучей скороговоркой кричал:
— И-эх, лей, кубышка, поливай, кубышка, не жалей, кубышка, хозяйского добришка! Будем пить, будем баб любить, будем по миру ходить! С миру по нитке — бедному петля! А от той петли избавишься — на своих жилах удавишься…
Раздался весёлый хохот, крики одобрения…
Илья встал, вышел на двор и остановился на крыльце, полный желания уйти куда-нибудь и не зная, — куда идти? Было уже поздно; Маша спала; Яков угорел и лежал у себя дома, куда Илья не любил ходить, потому что Петруха всегда при виде его неприятно двигал бровями. Дул холодный ветер осени. Густая, почти чёрная тьма наполняла двор, неба не было видно. Все постройки на дворе казались большими кусками сгущённой ветром тьмы. В сыром воздухе что-то хлопало, шелестело, был слышен тихий, странный шёпот, напоминая людские жалобы на жизнь. Ветер бросался на грудь Ильи, крепко дул ему в лицо, дышал холодом за ворот… Илья вздрагивал, думая о том, что так жить совсем нельзя, нельзя! Надо уйти куда-нибудь от всей этой грязной суеты и склоки, надо жить одному, чисто, тихо…
— Это кто стоит? — вдруг раздался глухой голос.
— А кто говорит?
— Я… Матица…
— А ты где тут?
— На дровах сижу…
— Чего?
— Так…
И оба замолчали…
— А сегодня мати моей година, — сообщила Матица из тьмы.
— Давно померла? — спросил Илья, чтобы сказать что-нибудь.
— Давно-о… лет с пятнадцать… А то больше… А твоя жива?
— Нет… тоже померла… Тебе который же год?
Матица помолчала и ответила со свистом:
— С-с-тридцать уж… Болит у меня нога вот… Вспухла, как дыня, и болит… Я ж её тёрла, тёрла всяким — не помогает.
Кто-то отворил дверь трактира; оттуда на двор вырвалась стая громких звуков. Ветер подхватил их и рассеял во тьме.
— Ты чего тут стоишь? — спросила Матица.
— Так… Скушно стало…
— Как я… Там у меня, как в гроби.
Илья услыхал тяжёлый вздох. Потом Матица сказала ему:
— Пойдём ко мне?
Илья взглянул по направлению голоса женщины и равнодушно ответил:
— Пойдём…
По лестнице на чердак Матица шла впереди Ильи. Она становила на ступеньки сначала правую ногу и потом, густо вздыхая, медленно поднимала кверху левую. Илья шёл за нею без мысли и тоже медленно, точно тяжесть скуки мешала ему подниматься так же, как боль — Матице.
Комната женщины была узкая, длинная, а потолок её действительно имел форму крышки гроба. Около двери помещалась печка-голландка, у стены, опираясь в печку спинкой, стояла широкая кровать, против кровати — стол и два стула по бокам его. Ещё один стул стоял у окна, — оно было тёмным пятном на серой стене. Здесь шум и вой ветра были слышнее. Илья сел на стул у окна, оглядел стены и, заметив маленький образок в углу, спросил:
— Это какой образ?
— Святая Анна… — почтительно и тихо сказала Матица.
— А тебя как зовут?
— Тоже Анна… Не знал?
— Нет…
— Никто не знает, — сказала Матица, тяжело усаживаясь на кровать. Илья смотрел на неё, но не чувствовал желания говорить. Женщина тоже молчала. Так, молча, они сидели долго, минуты три, каждый из них точно не замечал присутствия другого. Наконец, женщина спросила: