— Я виноват в том, что полюбил другую…
Лелечка будто не поняла и повторила слова мужа:
— Ты полюбил другую?
— Да, — еле слышно ответил Леонид Львович, — Зою Михайловну.
— Я так и думала! Я так и думала! Я с первого взгляда поняла, что это за мерзавка! И что в ней находят хорошего? сушеная вобла! Одевается, конечно, ничего, но безвкусно; с ее деньгами всякая могла бы быть одета.
Помолчав, она спросила почти спокойно: «И что же, давно у тебя роман с этой? Какие вы все тряпки! Представляю себе, как она косила своими глазами, когда объяснялась с тобой!., подумаешь, царица Клеопатра! недаром она в „Сову“ делала такое декольте! только ты ей по дружбе посоветуй вперед не делать… Это совсем не по ее фигуре…»
— Лелечка, я люблю эту женщину, и мне неприятно, что ты так об ней говоришь.
Елена Александровна громко расхохоталась.
— Да ты, кажется, с ума сошел? Ты хочешь чтобы я, твоя жена, говорила с почтением о твоей любовнице? пожалуй, требуешь слишком многого… не прикажешь ли сделать визита?
— Я ничего ни приказывать, ни просить не буду. Я сумею сделать, чтобы все вышло так, как мне нравится.
— Я тоже сумею сделать так, как мне нравится… и прежде всего мне не нравится твой тон со мной.
— Ведь если б я хотел, я б тебе мог поставить в вину кое-что: во-первых, ты сама намекала, а во-вторых, история с Лаврентьевым достаточно известна в городе.
— У меня никакой истории с Лаврентьевым нет. Да, если хочешь, — он ухаживал за мной… даже был в Риге, можешь справиться, но я ему отказала наотрез во всех его исканиях. А потом, если б и была у меня какая история, так это совсем другое дело, потому что я женщина… Да, возьми солнце, оно светит многим, всем, а само одно. Так и в настоящей любви! Я для тебя должна быть так же единственна, несмотря на то, что меня бы любили другие… Я не умею объяснить… мы для вас должны быть свет и красота, и никакой другой красоты и света ты не должен видеть. А ты… — А я?
— Ну, а ты просто меня любишь!
— Так что, это взаимно никогда не может быть?
— Ну, послушай! какая смешная претензия! неужели ты тоже хочешь быть красотой? ведь это глупо. Может быть, твоя Зойка тебе поет, что ты для нее свет? так ты ей не верь, потому что какая бы ни была, все-таки она женщина!
— Грустно!
— По крайней мере, откровенно.
Помолчав — и будто успокоившись, Елена Александровна сказала:
— Я никаких мер принимать не буду, ты сам образумишься, надеюсь, а действительно — я и ты устали, и нам скорей надо ехать в Смоленск. Я сегодня же напишу письмо Ираиде Львовне.
— Это называется — не принимать никаких мер?
— Это было твое желание, и я ему подчиняюсь, как верная жена. И потом, знаешь, что я тебе скажу, Леонид? ты слеплен из слишком добродетельного и кислого теста, чтоб твои авантюры были для меня опасны.
Глава 5
С этого дня у Царевских началась новая жизнь. Обыкновенно с этим словом соединяют понятие о чем-то добром, радостном и возвышенном, но в данном случае было далеко не так.
Просто было нарушено, может быть, и не отличающееся искренней дружбой, но сносное и спокойное житье, и начался какой-то вооруженный мир, поминутно прерываемый стычками. Совершенно неожиданно для Леонида Львовича оказалось, что Лелечка умеет, если захочет, отравлять существование. Казалось бы, они были на равных правах и должны были иметь снисхождение один к другому, но или по свойству своего характера, или в качестве солнца, которое должно светить всем, а само должно быть единственным, но Елена Александровна оказалась неистощимой в изобретении намеков, иронии, издевательств и просто придирок, иногда достаточно грубых, но всегда оказывавших долженствующее действие на более непосредственного, а может быть, более ленивого и влюбленного по уши Леонида Львовича; а влюблен он был, как казалось ему, действительно по-настоящему. Теперь, когда Лелечка стала так неприятно непохожей на самое себя, еще разительнее выступала разница между той, в которую он был влюблен, и его женой, потому неудивительно, что он старался как можно меньше времени проводить дома и ежеминутно стремился к Зое Михайловне. Там он находил ласку, покой и какое-то если не возвышенное, то весьма одухотворенное чувство. Сознание, что дома сидит неприятная, враждебная, но когда-то любимая им женщина, которая теперь по его вине испытывает если не горе, то большую досаду и обиду, — придавало его новым отношениям известную торжественную печальность и большую сдержанность; а может быть, эту торжественность и некоторую скорбность внушал сам облик г-жи Лилиенфельд.
Не только скромному и влюбленному Леониду Львовичу, но самому ярому дон-жуану и сан-фасонщику не пришло бы в голову обращаться с этой женщиной легко и фривольно.
Может быть, это был оптический обман, но во всяком случае он был и действовал. Казалось немыслимым начать тискать эту египетскую царицу, как какую-нибудь веселую толстушку, или, заговорив о красоте греха, залезть рукой куда не полагается, как это практиковалось с Полиной, и вообще предложить ей удалиться под сень струй казалось неудобно.
Повторяю — может быть, это был только оптический обман, а на самом деле Зоя Михайловна ничего бы не имела против того, чтобы ее слегка помяли в темном углу, но, зная производимое ею впечатление, она фасон держала и вела себя высокомерно ласково и слегка насмешливо, имея вид женщины умной, возвышенного образа мыслей, слегка сухой и очень определенной. Тем радостней было Леониду Львовичу замечать, что при ближайшем знакомстве и при любви она казалась совсем не сухой и не надменной, нисколько не теряя в своей определенности благородства и некоторой печальной grandezza[2], так что Лелечка со своими ежедневными переменами настроений, капризами, придирками, маленьким, белокурым личиком вдруг показалась ему несносным, вульгарным зверьком, и не добрым, и не забавным. Он, пожалуй, сам себя не узнал бы и не поверил бы месяц тому назад, что это он, Леонид Львович Царевский, читает часами вслух старых французов, слушает, как Зоя четко, сухо, холодно и блестяще с каким-то холодным жаром и головным темпераментом разыгрывает Листа, репетирует танцы или учит роли, лишь изредка целуя его, как королева, причем ее зеленые глаза, узкие и длинные, горели странным и темным вдохновением. Он совсем не казался сам себе завоевателем, а жил как бы в плену у новой, властной Армиды. Так как Леонид Львович вовсе не был дон-жуаном, то его мужская гордость нисколько не страдала от того, что как-то не он брал эту женщину и что плен его не был шуточной и добровольной хитростью, о которой говорят все ухаживатели, а был подлинным и полным колдовством.
Да, Зоя представлялась ему и ворожеей и сивиллой, и царицей и руководительницей, вообще существом сильнейшим, в руки которого надёжно и сладостно отдать себя. Когда он не видел Елены Александровны, ему было бесконечно жалко этого существа, которое где-то там внизу плачет и радуется, не знает того, что он теперь знает, — и часто, торопясь домой, он думал с великодушным и горделивым состраданием, как он ее утешит, простит, приласкает. Но жена его в его отсутствие тоже, вероятно, не дремала и встречала его таким зарядом заранее приготовленных придирок, что у него отнимался язык и он попросту начинал браниться зуб за зуб и переставал быть похожим на возвышенного рыцаря, а делался обыкновенным петербургским чиновником или неверным мужем неверной жены. Он выходил, вульгарно хлопнув дверью, злясь на себя и на нее, и спешил опять туда, где, как ему казалось, он забывается и возвышается, и очищается от мелкой жизни. Он сознательно старался не думать о поездке в «Затоны», не имея сил определенно ее отменить. Увлеченная ежедневной войной с мужем, Елена Александровна тоже, казалось, забыла о деревне. Она жила как во сне, удивленно злая и скучающая.
Временами она с трудом удерживалась, чтоб не пойти и не устроить самого простого и вульгарного скандала. Пойти к Зое Михайловне и высказать все, что у нее, Лелечки, накипело. А накипели у нее не очень приятные, справедливые и изящные вещи. Или пойти и побить ее зонтиком; или, как она мысленно говорила, с упоением повторяя циническое выражение, «поправить ей шиньон».