Он все еще по-прежнему находился между «П» и «Л». Было тихо, только слышались негромкие надрывные стоны гитар и бархатные голоса, которые довели до конца начатую песню. На противоположной стороне улицы раскинулись большие сады и огороды горожан. Какой-то мужчина раскурил в темноте трубку, свет от спички выхватил из мрака темно-синюю морскую фуражку, мясистое, грубо высеченное лицо, вытянутые трубочкой губы, загасившие выдохнутым дымом горящую спичку, и там снова воцарилась глухая тьма. Приезжий медленно двинулся дальше, и в конце длинного забора тишину вдруг будто взорвали: из открытых дверей пивной выплеснулись резкий мужской хохот и дикие, не удостоенные внимания вопли певца из репродуктора. Первая поперечная улица вроде бы полностью уцелела, оттуда до него долетали смех, громкие возгласы и обрывки разговоров людей, сидевших на стульях возле дверей своих домов…
Шагая по этой улице, будто по густо населенной коммунальной квартире, он думал: «Я все еще могу вернуться. У меня нет никаких дел на этой Бюловштрассе». Тем не менее он шел все дальше, будто его насильно гнали, по направлению к светофору и вскоре поравнялся с компанией молодежи на углу улицы. Теперь и с Бюловштрассе доносился шум, а когда он быстро повернул за угол, то обнаружил, что и здесь в ряду домов зияли черными прогалами пустоты, и в какой-то миг ему страстно захотелось, чтобы дом номер четырнадцать тоже был разбомблен. Тогда бы все было очень просто.
Он замедлил шаг. «Если я пойду дальше по улице, я пропал, — подумал он. — Меня сразу заметят, спросят, и тогда мне придется все рассказать». Он тут же повернул назад и прошел через толпу молодежи прямиком в пивную. Поздоровавшись, сел за столик возле двери. Трактирщик, длинный худой доходяга с темно-желтым лицом, стоя за стойкой, кивнул ему и громко спросил:
— Пива?
— Да, — ответил он.
На столике справа от него лежали костыли одного безногого, рядом с этим толстым инвалидом в шляпе, сдвинутой на затылок, сидели с озабоченными лицами мужчина и женщина, они неуклюже и устало поддерживали снизу свои пивные кружки. Где-то в углу играли в скат, по радио теперь пел женский голос: «А мама мне без устали твердит, что поцелуй бедой грозит…»
Трактирщик принес приезжему пиво, тот поблагодарил его.
Он положил пакет на соседний стул и вытащил из нагрудного кармана измятую сигарету…
«Стало быть, это та самая пивная, — подумал он. — Здесь он пел свои песенки, «Розмари», «Зеленый дол», здесь скверно ругал верхи и тем не менее с гордостью демонстрировал свои ордена, здесь покупал сигареты и пел, стоя возле буфетной стойки».
Потом приезжий вдруг снова увидел, как был застрелен тот мужчина, которого звали Гертнером; этот рыжий коротышка Стивенсон с наглым лицом выстрелил из пистолета ему прямо в живот, ровно четыре выстрела по диагонали сверху вниз, и он никогда еще не видел, чтобы рот, исполнявший некогда «Розмари», так искривился от боли. Они оттащили Гертнера в угол комнаты, стянули с него полевой китель, разорвали брюки, и тут из его живота хлынули потоки крови и содержимого кишок, и рот, некогда певший «Зеленый дол» и «Розмари», вот здесь, у этой буфетной стойки, этот рот от боли не мог вымолвить ни слова. Они не слышали больше стрельбы, а просто вытащили из его кармана солдатскую книжку, и он записал в свою записную книжку: Гертнер, Бюловштрассе, 14. Он хотел все-таки рассказать о случившемся жене Гертнера, ежели случайно окажется в их городе. Гертнер ничего больше не произнес, только жуткая жижа из крови и дерьма ленивыми толчками выплескивалась из его живота, а они — его товарищ и он — стояли в полном бессилии рядом и были вынуждены лишь смотреть на все это, пока наконец позади них кто-то не заорал: «Руки вверх!» Тогда-то они и узнали, что фамилия того рыжего коротышки-сержанта была Стивенсон. И вот двенадцать дрожащих мелкой дрожью американцев сгрудились вокруг них, он никогда еще не видел, чтобы люди так дрожали, дрожь американцев передалась их автоматам, и слышно было, как они позвякивали, и один из американцев сказал: «Stevenson, one is away…»[3]
Стивенсон сделал резкое стремительное движение, и они сразу поняли его и бросили свое оружие позади себя. У его напарника — он не знал даже его имени, они повстречались всего каких-нибудь полчаса тому назад — из-под мышки торчал автомат, как большая черная изящная кошка, и тот с размаху бросил его назад, угодив прямо в огромную яму с навозной жижей; было слышно, как автомат плюхнулся в нее, этот звук запомнился ему еще с уроков физкультуры, когда учитель показывал им прыжки в воду с доски, и ему настолько отчетливо представилась желтоватая лысина учителя, что он забылся и очнулся, лишь когда один из американцев дал очередь почти возле самого его носа, и тут они поняли, что Гертнер мертв, и услышали рев приближавшихся танков…
Приезжий посмотрел на свою кружку с пивом и неожиданно увидел, что рядом с ней стоит маленькая ваза с цветочками. Это были желтые, пушистые отцветшие сережки ивы, и он вдруг вспомнил, что тогда тоже была весна, стало быть, прошло ровно четыре года с того дня, когда Стивенсон выстрелил Гертнеру в живот, из которого вытекла смешанная с экскрементами кровь. Инвалид опять конвульсивно передернул плечами, а лица мужчины и женщины стали еще печальнее. К парням перед пивной, должно быть, присоединилась компания с гитарами и подружками, так как снаружи теперь доносился девичий смех, а потом они завели песню, все вместе, мужчина и женщина, сидевшие подле инвалида, по-прежнему с безутешным видом держа свои кружки, теперь вглядывались в открытый проем двери и внимали пению.
— Макс, — крикнул инвалид, — принеси еще три пива!
Приезжий слышал, как мужчина и женщина пытались отговорить его. А молодежь пела песни без слов, нежные, убаюкивающие, сентиментальные мелодии. Проходя мимо, трактирщик взял со стола пустую кружку и спросил:
— Еще одну?
— Да.
Мужчина еще раз бросил взгляд на свои сигареты, завернутые в голубого цвета рабочую робу. Поющие голоса и смех молодежи постепенно удалялись от пивной, а по радио теперь передавали что-то совсем другое, должно быть доклад, и трактирщик принялся судорожно крутить ручку приемника, пока наконец снова не заиграла музыка.
— Счет, пожалуйста, — попросил приезжий.
Когда трактирщик рассчитывался с ним, он тихо спросил:
— Гертнер, часто у вас бывал Гертнер?
— А как же, — тотчас ответил трактирщик и разгладил поданную ему купюру. — Вы что, знали его? Знали Вилли Гертнера?
— Знал. Он еще жив?
— Да нет, погиб.
— Давно?
— О, я даже не знаю, довольно поздно, кажется, в конце войны. А откуда вы его знаете?
— Мы вместе работали.
— У Платке?
— Да-да, у Платке… а его жена, как она?
Трактирщик удивленно уставился на него:
— Так она теперь у Платке… вы что, не работаете там больше?
— Нет, я ушел оттуда.
— Ах так, — с безразличным видом протянул трактирщик, взял пустые кружки и крикнул одному из посетителей: — Минуточку, иду, иду!
Приезжий встал, тихо попрощался и, не оборачиваясь, вышел на улицу.
На улице было не так темно, как представлялось, сидя в пивной, перед подъездами домов по-прежнему стояли стулья, и узкая улочка, казалось, гудела. В неосвещенных окнах тут и там вспыхивали огоньки сигарет, и повсюду надрывались радиоприемники. Дом рядом с пивной значился под цифрой «двадцать восемь», это была бакалейная лавка. В густых сумерках он разглядел рекламу «Магги» и «Персиля», а за пыльными стеклами витрины — корзину с яйцами, стопку пакетов и большую стеклянную банку с плававшими в ней маринованными огурцами и луком. Все выглядело, как за стеклом немытого аквариума. Казалось, предметы мирно плавали и покачивались, они походили скорее на скользких моллюсков, которым, видимо, было весело хороводиться в сгущавшихся сумерках.
«Так вот это где, оказывается, — подумал он. — Здесь жена Гертнера покупала уксус, бульонные кубики и сигареты, где-то поблизости должна быть мясная лавка и булочная… ведь такой живот надо было выпестовать, прежде чем его мастерски продырявили, так что из него выливались одновременно кровь и дерьмо. Все должно иметь свой порядок. По меньшей мере лет восемнадцать надо было отращивать такой живот, потчуя его всем, что можно было на недельное жалованье приобрести у мясника, пекаря и бакалейщика, время от времени этот живот накачивался пивом, а сигареты курил уже рот, который подчиняется этому животу, всё в полном порядке…»