Ясны также из вышеприведенного и отношения барина к слуге, который есть тот же народ. При всей мерзости запустения в совести Матвея, его намек уйти, расстаться с барином, возбуждает в последнем искреннее горе.
«— Ты хочешь покинуть меня? — почти горестно воскликнул я.
Я вздохнул.
— Что же делать, простимся! — сказал я.
— Я вам другого поставлю, барин, такого же!
— Нет, Матвей, такого мне не найти!»[13]
3
Спрашиваю теперь, кто из всех, буквально всех, живущих на Руси в настоящее время, не исключая даже тех, кто проповедует пользу восстановления розог, кто с такою неподдельною искренностью может смотреть на простого человека так, как это было возможно сорок, пятьдесят лет назад, то есть разделять в этом человеке его личную нечисть и грязь от качеств, проявляемых только в положении слуги? Может ли кто-нибудь, зная Матвея в нераздельном виде, сказать про него: «тебе цены нет»? Нет, не думаю. В настоящее время буквально всякий российский обыватель привык уже ценить людей, хоть еще и в малой степени, единственно по их человеческому достоинству. Человеческое существо, виляющее хвостом пред барином, наживающее деньги с заимодавцев и неистовствующее над всяким, кто также хочет взять чужое, только на иной манер, эта фигура не может вызвать никакого и ни в ком умиления, если бы в нем и сохранились все качества «верного пса». Между барином и лакеем, как между людьми, не было никаких отношений; теперь они несомненно существуют и обязательны в самых обыденных отношениях барина и мужика.
Табачник, который носит вам самодельные папиросы, по мере продолжительности вашего с ним знакомства, не может не оставаться для вас только обликом человеческим, носящим наименование табачника. Писать с него только портрет невозможно уже современному писателю. Будет минута, когда табачник, получив деньги за тысячу папирос, не уйдет, как обыкновенно, домой, неизвестно куда, а осмелится (он сам чувствует, что это как будто и можно уже сделать), попросит прислугу сказать, что он хочет повидаться с вами и сказать два слова.
— Извините, сделайте милость! Побеспокоил я вас… Я хотел книжечки какой попросить… Работу кончаем в девять часов, делать нечего. Очень бы хотелось почитать!
Этот вопрос, со стороны ли лакея или дворника, горничной, кухарки и вообще со стороны всякого простого человека, российский обыватель всякого звания непременно должен услышать сегодня или завтра от своего меньшого брата, и как бы он ни старался устранить себя от такой «неожиданной» близости отношений, ему уже нельзя сделать этого. Волей-неволей он уже чувствует, что обязан, — просто даже из приличия, — обратить внимание на его желание, обязан подумать: «что бы такое дать ему почитать?» и не может не перерыть всего количества книг, находящихся у него под руками, не может не передумать о том, что ему подойдет, будет полезно и что нет. А когда табачник, прочитав книгу, вздумает с вами поделиться впечатлениями и попробует пересказать содержание, разве вы откажете ему? И если он что-нибудь переврет или не так поймет, позволите ли вы себе «расхохотаться» над его глупостью, как бесцеремонно мог делать старый барин? (рассказ «Валентин»). Конечно, нет, и, засмеявшись, не оставите ошибки без разъяснения. И, таким образом, если бы вы начали ваши более близкие отношения хотя бы и с неохотой, сложность жизни и уже проникшая в ваше сознание необходимость внимания к «меньшому брату» заставит вас все более и более осложнять эту случайную близость отношений. Табачник, видя и в вас не барина, а человека, непременно ощутит надобность поговорить с вами впоследствии и о податях, о заработной плате, о своем семейном положении и, против вашей воли, осложнит ваши личные мысли о личном деле мыслями, и немалыми, о «меньшом брате». Если бы случайность вдруг унесла куда-нибудь с ваших глаз этого табачника и прервала бы между вами «всякие сношения», то и тогда ваши человеческие отношения вообще все-таки останутся не такими узкими, как были прежде, и невольно принятая забота о меньшом брате никогда уже не иссякнет из сознания, раз оно приняло ее. Наше сознание приняло эту заботу о народе; уже она составляет почти вопрос личной жизни всего, что, в прошлом поколении, было чисто совестию и впечатлительно…»
* * *
Я опускаю множество страниц, посвященных исключительно опять тому же нытью и омрачению того более или менее светлого впечатления, которого коснулся автор в приведенных выше отрывках.
Как рукой сняло!*
1
В первые годы переселенческого движения, когда оно не могло еще быть предметом внимания правительства, как это мы видим теперь, затруднения, испытываемые переселенцами, были поистине неисчислимы. Люди наживы первыми воспользовались этими толпами ищущих счастья в чужой стороне людей, чтобы взять с них все те рубли и копейки, которые составляли все их достояние.
Один из пароходчиков, приняв на пароход огромнейшую партию переселенцев, едва вмещавшуюся на пароходе, обязал их, кроме того, брать съестные припасы непременно у него же, на пароходе; с этою целью он не позволял переселенцам покупать на пристанях, и если были дрова на пароходе, то шел мимо пристаней; если же надобно было остановиться и нельзя было удержать народ от дешевой покупки продуктов, тогда он наверстывал свои убытки тем, что шел медленным ходом, так, чтобы дешево купленной провизии все-таки нехватило переселенцам до следующей пристани и чтобы опять-таки они вынуждены были брать продукты у него же, по самым высоким ценам. Теснота, нечистота, продолжительные голодовки, все это развило между переселенцами всевозможного рода болезни. Пароход, пристав, наконец, к г. Т<омску>, привез больше десятка трупов мужиков, баб и детей и целые сотни нищих, проевших в дороге все свое достояние и распродавших уже на пристанях все свои пожитки.
Общество г. Т<омска>, конечно, не могло и подозревать, что на его, так сказать, шею идет огромнейшая, совершенно чуждая ему забота. У общества и без того было много своих домашних дел. Семья, «хлеб», служба, а то и романчик, и винт, и кутеж, и клуб, и сплетня, и «скандал». Канцелярская маята, как дело механическое, мастеровщинское, не особенно осложняла интересы личной жизни. Скука, как известно, даже весьма приметная черта в общем «времяпрепровождении» губернского общества. Так вот, в такую-то среду людей, скучно маячивших жизнь изо дня в день, незаметно вторглось большое, совершенно незнакомое ему дело. Когда пронесся слух, что на берегу реки происходит между прибывшими переселенцами что-то недоброе, в обществе возбуждено было только любопытство. Явилась возможность поехать «посмотреть», хоть бы только для того, чтобы прокатиться. Огромное большинство зрителей, несмотря на ужасы, которые были перед его глазами, так и не додумалось бы до какого-нибудь дела в пользу несчастных, если бы в числе глазеющей толпы не было, по обыкновению, частицы того меньшинства с чутким сердцем, которое тотчас же, не задумываясь, откликается на чужое горе. Звякнул пятак в чей-то рваный картуз, и одно то уже, что пятак звякнул о другой пятак, который, очевидно, был положен в шапку тихо и незаметно, дало зрителям возможность понять, что кто-то хочет помочь бедным, и у каждого явилась потребность вспомнить и о собственном кошельке. Быстро стали звякать не только пятаки, а уже и двугривенные, а еще немного спустя зашуршали в шапках и бумажки. Порыв — помочь несчастным — не кончился этими случайными пожертвованиями, но с каждым часом выяснялся обществу, как прямая его обязанность.
В широких размерах начались сборы пожертвований; жертвовали все и всем, кто что мог, — деньгами, вещами, продуктами; учитель, музыкант, булочник, сапожник, словом, всякий обыватель, которого забирала за живое необходимость помощи несчастным, считал, что ему нельзя не присоединиться к общему делу, и отдавал ему все что мог; сапожник жертвовал сапоги, булочник вез в комитет целый воз всякого рода своих продуктов, учитель устраивал публичные лекции, музыкант и певец устраивали концерты, литературные и музыкальные вечера. Даже праздные дамы, и те устраивали вечера танцевальные не иначе, как в тех же целях — помощи несчастным переселенцам. Звук пятака о пятак скоро преобразовался в переселенческий комитет, со множеством членов жертвователей и деятелей, и вся эта масса людей, захваченная случайным, неожиданным делом, затронувшим в ней долго не тревожимую жизнью потребность любви к ближнему, стала проявлять себя все в большем и большем обременении собственных своих плеч, все большим и большим количеством забот и «прочих дел», вытекавших из скромного вначале желания — помочь чем-нибудь переселенцу.