Здесь, на «Девяти футах», идет перегрузка товаров кз больших морских судов (если товар идет в Астрахань) в малые, мелко сидящие суда, так как начиная с «Девяти футов» и особенно в устьях Волги, изобилующих песчаными наносами, глубина воды становится неодинакова, а местами бывает весьма незначительна. Точно так же здесь, на «Девяти футах», происходит перегрузка и с мелко сидящих судов на большие, морские суда и грузовые пароходы, идущие в море, по всему побережью России и Персии.
Пришлось и нам, немногим случайным пассажирам огромного, превосходно устроенного грузового парохода «Кострома», принадлежащего товариществу «Каспий», пересаживаться на маленький, речной пароходик, который должен был доставить нас в Астрахань. Дело было в лунную, яркосветлую, тихую весеннюю ночь; и небо и вода сверкали обильным разливом блеска полной луны. Чудесная была ночь, только чистый, здоровый до тех пор морской воздух начал понемногу отравляться запахом керосина, которым была нагружена большая часть судов и который, кстати сказать, отравляет воздух всего Закавказья, от Каспийского моря до Черного, да запах сырой рыбы, предвестник близости рыбных волжских ватаг.
12
Подъехал к «Костроме» маленький речной пароход, собрали мы свои пожитки, простились с одним добрым спутником, остававшимся на «Девяти футах», и поехали в Россию.[6] Пароходик был мал, да удал, так пыхтел, скрипел, и не «ехал», а, как говорится, «дул напропалую», увлекая нас к берегам родины…
О родине напоминало и отсутствие татарской прислуги; все матросы уж русские, другая пароходная прислуга тоже русаки; и капитан уж не немец или далматинец (не то славянские итальянцы, не то итальянские славяне), которых так много «ходит» в Каспийском море, а чистый русак, в полушубке и с бородой; слышится уж не непонятная татарская, или немецкая, или итальянская речь, а русский, чистый великороссийский говор, крепкое, от нечего делать, по привычке или просто «само собою», сказанное слово. Все русское, все Русью пахнет, сулит близость России.
И однакож что-то стало грызть в груди, и грызло всю ночь, до белого света. Следующий день был счастливее в этом отношении. Проснувшись и выйдя на палубу часов в двенадцать дня, я прежде всего был изумлен невиданным зрелищем: пароход прошел мимо ватаги, на которой работала толпа баб, одетых в белую холстину, по-мужски. Оказалось, что бабы и девки работают на всех ватагах и всякий раз, когда мимо ватаги проходит пароход, почти всегда очень близко, бабы не упускают случая, всем своим горластым полчищем, бесцеремонно приветствовать проезжающих бесцеремонными словами и движениями, почему не было случая, чтобы все проезжающие мимо ватаги не хохотали до упаду.
Блестящая от солнца поверхность реки во многих местах была усеяна поплавками закинутых рыболовных сетей; чуть не ли каждом шагу встречались лодки с рыбаками, едущими метать сети, и другие лодки, полные только что пойманной блестящей рыбы. И над рекой, и над сетями, и над лодками с пойманной рыбой вились и «хохотали» мартышки-чайки. «Какая это рыба?» — спросил я у соседа, похожего на купца. «Теперича пошла вобла… Теперича сплошь все вобла. Ишь, вон ее сколько валит!» — указал он глазами на первую рыбачью лодку, наполненную только что пойманной рыбой; ее было вытащено так много, что она буквально верхом наполняла лодку, и притом форма и размеры пойманной рыбы были так однообразны, одинаковы, что издали казалось, будто лодка наполнена новыми, только что отчеканенными двугривенными: масса рыбы, и вся она одна в одну; и на следующей лодке то же, и еще на следующей, и так без конца. А собеседник мой все толковал: «теперича она сплошь пошла». И дополнял это «сплошь» новыми фактами из рыбьего мира, рассказывал, что когда идет из моря в реки, например, сом, нельзя проехать на лодке, веслом не разобьешь стада; дно лодки стучит этому стаду об головы, а оно все прет, и все сплошь и сплошь.
Это слово «сплошь» напомнило мне и предстоящие картины приближающейся родины: и поля, и колосья, и клячонки, и земля, и небо, и деревья, и птицы, и избы, и мужики, и бабы, — все одно в одно, один в один, с однородными мыслями, костюмами, с одними песнями, словом, вовсе не то, что я видел в течение двух с половиною месяцев, почти все время проведенных в поездках от Владикавказа до Тифлиса, от Тифлиса до Батума, от Батума до Баку, до Ленкорани и т. д. Не было дня, в который бы не приходилось пять раз надевать и столько же раз снимать шубу, переодеваясь то в осеннее, то в летнее пальто, и потом опять влезать в шубу; холод и снег горных вершин поминутно сменялись весенними красками и картинами горных низменностей; и сейчас только вы видели целые сталактитовые галереи горных замерзших потоков, а через час потоки эти уж журчат, и видна. травка, а еще через час — все зелено, повсюду цветы, фиалки, лилии, и солнце печет по-летнему. И что ни местность, то и свой тип обывателя, и костюм, и нрав, и обычай. Вот по сю сторону речки за убийство наказывают Сибирью и тюрьмой, а по ту — убийца только платит денежную пеню и гуляет на свободе; сию минуту вы пили местное вино такого-то запаха и вкуса, а через час приезжаете в иную местность, где все другое, и народ, и язык, и запах, и цвет, и вкус вина.
Даже наши русские люди, крестьяне-сектанты, поселившиеся, по обыкновению русских людей, в долинах и равнинах Ленкорана, и те, уравненные («хлебушко-батюшка») однородным трудом, «расейской» породой и однообразием местностей во множестве подробностей быта — посмотрите-ка, как они здесь своевольничают в своей нравственной самостоятельности! В этой деревне живут баптисты, а в этой «общие», в десяти верстах целая деревня населена субботниками, а еще в десяти одна огромная деревня, разрезанная рекой, по сю сторону населена молоканами, а по ту православными. Мало того, в ином доме помещается семья, состоящая вся из последователей разных сект: муж баптист, жена молоканка, мать ее православная, а отец «общий». Все это бесконечное, неисчерпаемое разнообразие климатов, растительности, племен, наречий, обычаев, костюмов, религий и сект, меняющееся на каждом шагу путешествия, поминутно возбуждает интерес к жизни человеческой, поминутно говорит о том, как бесконечно разнообразна природа и как еще бесконечней разнообразна, в своих желаниях, душа человеческая.
Не скажу, чтобы я был в особенном восхищении от наших сектантов, среди которых только и речи было, что «о душе»; — но я постоянно чувствовал себя с ними легко; я постоянно был в обществе людей, жаждущих сознательной жизнию, стремящихся дать смысл своему существованию. Не стесняя своего положения, в которое нас поставила судьба, мы могли вести беседу, хотя и не всегда блестящую, но всегда об общих вопросах, — добро, зло, правда, — и вели беседу на понятном друг для друга языке.
А пароход делал свое дело и быстро уносил меня от разнообразия впечатлений к однообразию их.
Приехали мы в Астрахань часов в пять вечера, а в семь, как оказалось по справкам, отходил пароход в Царицын; медлить было нечего и мы тотчас послали взять билеты, а сами принялись укладывать вещи. Наконец вещи уложены, оставалось только дождаться посланного, взвалить вещи на извозчика и переехать на соседнюю пристань. В ожидании посланного ходил я по пристани; пристань была совершенно пуста; лениво ходило и стояло по ней человека два-три, не то конторщики, не то приказчики, словом, русские мужики в «пиньжаках». Делать им было совершенно нечего.
В это время со стороны города к пристани шел мужик, молодой парень в коротком рваном полушубке, очень маленьком для его огромного роста, и с огромным вырезом у шеи. Шея его, длинная и голая, была совсем не прикрыта полушубком; на ногах онучи и лапти, на голове рваная рыжая шляпа гречневиком. Пришел этот детина ленивой походкой и стал на пристань, положил одну руку в карман, а другую за пазуху.
Постоял он так минуты две-три, зевнул во всю мочь, и не успел закрыть рта, как один из мужиков, «одетых в пиньжаки», подошел к нему и так двинул в грудь обеими руками, что детина грохнулся на спину, высоко поднял ноги в лаптях, а шапка откатилась далеко в сторону. Поднявшись, детина пошел за шапкой и что-то заговорил, а «пиньжак» пошел назад и тоже что-то говорил, и потом опять стал на место.