Но был среди всех этих погрязших во грехе «мужичонков» умный-преумный крестьянин по имени Родион. Он всею душой страдал и печалился обо всех своих гибнущих братиях, тосковал, явственно видел, как они все гневят бога, что бог грозится на них большим наказанием за все их животные безобразия, — знал, что нельзя оставить все эти гибнущие христианские души без помощи, что надобно спасать эти души, если видишь, что они погибают, что нельзя молчать и быть равнодушным ко всему этому, что недаром какой-то «невидимый глас» укоряет его и дни и ночи во грехах людей, среди которых он живет. Надобно спасать их от погибели. Ему дана эта печаль от бога, он не может ее отогнать от себя, и вот впечатлительный «Родион-земледелец» неотразимо чувствует, что ему пришло время исполнить божие повеление.
Ранним майским утром, на зорьке, меж кустов и высоких деревьев, по лесным тропинкам, шла вразброд, возвращаясь в деревню, нагулявшаяся за ночь «между сел» дикообразная толпа мужиков и баб. По тамошним местам май месяц — начало весны, первые дни весеннего тепла, самое время разыграться нечестивым мужичонкам. И вот шли растрепанные, иногда в разорванных платках, с изорванными сарафанами бабы; шли они кустами, словно стыдились мужиков, хотя поминутно и выглядывали оттуда и голосами бабьими пищали, а у иной бесстыжей даже еще охота не пропала и песни петь: вдруг захлопает в ладоши, заведет голосом, только прочие изо всех кустов, из разных глухих мест загалдят на нее, осмеют. Мужики плелись с одурелыми лицами, хоть и из них были неугомонные и сильно еще одурманенные сивухой. Солнце начинало всходить; яркий, понизу, меж кустов и деревьев промелькнувший луч говорил, что начинается белый день, и как бы стыдил распутную толпу.
— Братцы! — воскликнул один из распутников, еле волочивший ноги, — а ведь это Родион лежит! Никак помер!
Родион, бездыханный, со сложенными на груди руками, недвижимо, как покойник, лежал при дороге. Лежал на спине, с вытянутыми ногами, обутыми в лапти; шапка валялась в стороне. Как вкопанный остановился около Родиона один из распутников и стоял как пень, а за ним стали останавливаться и другие, и из лесу стали выходить и приближаться к мужикам разгульные зверьки — бабенки и девки. Все это сходилось и скапливалось около бездыханного Родиона, и стояла толпа, пораженная его смертью. Одна уже смерть Родиона отшибла у толпы все ее нечистые мысли. Родион не похож был на них ни в чем; давно он им грозился, сулил что-то, твердил о боге, да не слушала его зверообразная толпа. И вот он скончался и лежит с таким праведным лицом… Наверное, ангелов божиих видит!
— По-ме-р! — шопотом, на какой способны медведи, передавалось из уст в уста, и толпа продолжала стоять, заражаясь совсем иными мыслями, чем те, с которыми шла домой после игрища.
И вдруг бездыханный Родион, оставаясь бездыханным, медленно поднял мертвую руку, вытянул ее вверх и медленно опустил на лоб, потом на грудь, словом, осенил себя большим крестом, и продолжал лежать бездыханно. Эта неожиданность совсем преобразила настроение толпы: перед ней совершается что-то чудесное, невиданное, что-то имеющее связь с небесами, которые Родион, очевидно, видит: душа у него там, на небесах, у бога, а здесь, на земле, лежит только тело. Говорено было об этом зверообразным дуботолкам, что есть тут большая разница, не хотели вникнуть, а теперь вот явное дело — ушла душа на небо, она у бога, в раю, а здесь только тело, и, стало быть, надобно за душу-то побаиваться! Все распутные мысли исчезли в толпе, как дым, и у всех в воображении были небеса, ангелы, бог, сияние и золотые ризы угодников. Орда зверообразного народа затихла, «перепужалась» близости суровых взглядов бога, которые она теперь явственно ощущала на своей шкуре, даже прямо на самом темени, и каждый ясно слышал, как у каждого и во всей толпе мужиков и баб колотит, как молотком, испуганное сердце.
В эту минуту Родион открыл глаза, и хотя происшествие происходило двести лет тому назад, но я, сидя с газетой в гостинице уже в наши дни, во второй половине девятнадцатого века, несмотря на огромное расстояние времени, разделявшее меня от Родиона, как будто мельком приметил, что Родион был все время не совсем бездыханен и что у него как будто бы по временам шевелилось что-то в глазу, точно он хотел посмотреть, каково-то настроение распутной орды людей, и лежал, ожидая, пока орда окончательно преобразится в своем распутном настроении, испугается греха, почувствует страх наказания, и вообще когда у этих истуканов начнут, наконец, трястись даже поджилки. Очень может быть, что я делаю на Родиона недобросовестный поклеп, и каюсь в этом; но несомненно то, что Родион открыл глаза именно в ту самую минуту, не пропустив лишнего мгновения, когда волки, разбредавшиеся с игрища, превратились, душевно, в самое кроткое стадо овец.
— Жив! — не медвежьим шопотом, а шелестом листьев прошелестела эта весть по всей толпе из конца в конец, не раз и не два.
Родион хоть и ожил, но продолжал лежать, крестился широким, медленным крестом и шептал так, что все слышали: «Пресвятая владычица богородица, спаси нас! Спаси нас, пресвятая богородица!..» Толпа с каждою минутой становилась чувствительней, нежней, предчувствуя, что с Родионом совершилось что-то чудесное; иные стали бережно подходить к нему, помогая оправиться, встать на ноги, подняли и надели шапку, и все время Родион, как бы пораженный чем-то необычайным, ни на кого не глядя и весь поглощенный какою-то страшною мыслью, не переставал креститься и шептать: «Пресвятая богородица, спаси нас!» Наконец он как будто что-то вспомнил, оживился, взгляд его прояснел, засверкал каким-то гневным выражением, и он твердо сказал толпе:
— Все идите за мной! Несу вам повеления пресвятыя богородицы! Все за мной идите!
Толпа, которая разбрелась бы по разным мелким поселкам, хлынула за ним как один человек. Родион шел без шапки, вперед всех, постоянно крестился и громко говорил: «Пресвятая богородица, спаси нас!» А за ним стала также повторять этот возглас и вся масса народа. Чем дальше шли, тем шли скорее, тем более все возбуждались, и скоро вся масса народу ввалила в село Рождественское, стоявшее невдалеке от места воскресения Родиона.
— В церковь божию! — командовал Родион. — Бей в колокол! Беги за священником!
Удар в колокол, как набат, всполошил все полусонное село. Священник не успел расчесать свои спутанные волосы и бороду, хотя и взялся уже было за деревянную гребенку таких размеров, о каких теперь не имеют уже понятия, выскочил спросонок в чем был и, без шапки, в лаптях, бросился к деревянной и бедной церковке. Возбужденный чем-то неожиданным и грозным, греховодник-парень дул в колокол без милосердия. Только что поднявшееся солнце, понизу, широкими ослепительными лучами освещало улицу, кишащую полураздетым, лохматым, босым народом. Все это в испуге валило к церкви, затем вломилось внутрь храма и с биением сердца, в мертвом молчании, ожидало, что будет. Священник в тревоге облачился в старую рясу, которая была у него в алтаре, в испуге вошел на амвон и в испуге спросил толпу:
— Господи, помилуй нас! Что приключилось? Не несчастие ли какое?
— От пресвятыя богородицы принес я, Родивон, объявление всему крестьянству! Сама пречистая повелела мне: «Иди в Рождествено и скажи священству и мирским людям, что я тебе повелела!» Не свои слова говорю, а по повелению пречистой божией матери!
Родион сказал это так твердо и был в таком восторженном состоянии, что никто не сомневался ни в одном его слове. Священник волновался, дрожал в едва мог сказать Родиону:
— Поднимись на ступеньку, повыше, слышней будет!
И, бледный, крестился и шептал молитвы, да и вся церковь крестилась и шептала молитвы.
— Пошел я третьеводни в лес, понадобилось леску для работы, и шел таким родом долго и зашел в наш большой дремучий лес, — начал Родион свой рассказ. — Был я задумавшись о грехах наших и крепко преогорчился нашими мирскими непотребствами! Забывши дело, иду в чаще, ни на что не взираю. И вдруг меня как лютым холодом обдало; содрогнулся я, опомнился и вижу: несутся на меня по тропинке пренеобыкновенные изуверы и зверь промежду них. Несутся как вихорь двое истуканов. Не то они люди, не то неведомо что, — длинные, как деревья, и лица страшенные-престрашенные. Были ли у них ноги и руки, не в примету мне было; а что огромные, глазастые и рты у них огромные, это видел; и видел еще, что волосищи у них длинные, от маковки до земи и еще по земи хлещутся. Но только один из истуканов красный весь от маковки до земи, а другой весь черный, и промежду них «ниже зверь, ниже скотина, четвероногое». Как бурун нанеслись на меня, и возопил я в страхе: «Кто вы?» — а они уж обогнали меня, на мой оклик обернули свои страшные хари, разинули рты и стали рычать: рыгнул черный — точно дуб столетний переломил в щепки, потом красный рыгнул — еще того страшней; а потом четвероногое обернулось и понизу такое рычание пустило, что притиснулся я со страху к дереву и не могу отойтить. И след их простыл, а рычали они еще долго, и так страшно, что как бы окаменел я и мертв стал. Прижался к дереву и стою бездыханно.