— Отчего ж вы, — спросил я, — выбрали такое занятие, фокусы?..
— Да ведь выберешь и не такое, коли сюда подойдет (гость указал на горло): родители-то наши об нас не думали, когда на свет нарождали. Но я не ропщу! Видит бог!.. Маменька тоже и свою чистоту должна соблюдать… Извольте видеть, как было: маменька-то были девицы… А у них на квартире семинаристы жили… Вот один был, Иваном звали… Через все это и вышел Капитон Иваныч… Изволите понимать? Ну-с, так вот они меня и отдали на воспитание в чужие люди. Помню, десяти годов я был, мать меня от чужих взяли и к себе в дом поместили… И жалко-то ей и опасно. В ту пору за нее жених сватался. Ну и неловко. Призовет, бывало, меня с улицы, хочет азбуке поучить, скажет: «аз, буки». А калитка стук, — жених идет… Меня вон. «Спрячься на погребицу…» И сидишь. Да не один жених мешал: чуть кто-нибудь и из своих ежели случится, всё опасаются и вон посылают… Вижу и горько-то ей, и не можешь никак пособить… Раз гостила у нас полгода тетка матушкина, так меня целые полгода изо двора во двор гоняли. Как видишь стемнело, — домой; а матушка уж в саду у забора дожидается и еду принесла. Ем я, а она стоит да заливается, а потом уложит в бане спать, перекрестит, посидит еще, поплачет и пойдет… А чуть свет — я опять драла; где-где не шатаюсь! Вот тут-то я и в искусство начал входить… Настоящей науки-то, то есть читать-писать, не имел, мастерства никакого не знал, а во всем нуждался. Вот я и решил по волшебному мастерству пойти… А тут маменька вскорости замуж вышла, ну уж тут мне надо было совсем прочь уходить; вот я и стал со всякими проезжающими артистами знакомства заводить. Стал примечать… Они меня куда-нибудь пошлют, я заместо того прошу секрет мне растолковать. Вот так и началось… По первому-то началу трудно мне было. Разговор у этих, у иностранцев, чудной, ничего не разберешь. Ну, а потом стал привыкать, помаленьку да помаленьку, да теперь и достиг… С кем вам будет угодно могу разговаривать. Немец ли, француз ли, арап ли…
— С арапом-то как же?
— С арапом-то? Да как же с ними говорить?., говоришь обыкновенно уж кой-как, как-нибудь там разговариваешь: гара-дара, кара-бара, ну он и понимает… «А что, скажешь, сём мы по рюмочке кольнем?» — «Бара-бара!» Ну и выпьем… все едино! И можно даже сказать, что в нашей земле эти разные языки ничего не стоят; ежели в нашу сторону попал, то свой язык должен прекратить. Потому у нас первое дело — начальство: ты ему хоть по-каковски рассуждай, а прошение пиши по-нашему — на гербовой бумаге. Это раз. И опять же Иван Филиппычу два с полтиной ты отдай. На каком языке ни лопочи, а уж он с тебя стребует; у него разбору нет — арап ты или же ты наш православный. Цена одна для всех. Так-то-с!
Рассказчик на время приостановился.
— Так, докладываю вам, — продолжал он, вздохнув, — так вот я от дому поотбился… На семнадцатом годике начал я в первый раз от себя представления давать; через два года женился. Да так и живу! У маменьки-то теперь уже дочери замужние — за благородных выдала двух, третья, девушка, при ней… Один сын в Санктпетербурге, в военной службе, офицер. Кое-когда слухи доходят; к маменьке иной раз зайдешь с заднего крыльца: пирога вынесет, поцелует в лоб, заплачет и скажет — уступай! Сестры-то и знают, кто я, но виду не показывают. И я на это не обижаюсь, истинным богом говорю. Кто я? Сказано: «непетый кулич никто есть не станет», так и я… Ежели они со мной перед людьми знакомство выкажут, тотчас же мораль об них пойдет. Лучше же я их оставлю. Дай им, господи, всякого благополучия! Сказывали уж и за младшей жених присватывался, дай ей бог!.. Истинно — от души! И родителя тоже редко вижу. (Давно уж в камилавке!) Издали только голову качнет, когда видит, что я ему кланяюсь… Чует мое сердце, хочется ему мне словечко сказать, ну, да сан ему не дозволяет. Так я вот все один с семьей и треплюсь! Однажды только военный-то брат, что в Санктпетербурге, забежал ко мне… Уж истинно осчастливил; как же-с, сами посудите, благородный человек, и разыскивал меня по всему городу!.. Только и это дело у нас не поладилось. Обрадовался я ему и послал тихонько за водкой. Надо же чем-нибудь человека принять!
«Сидим мы с ним в саду, толкуем. «Позвольте, говорю, жену я вам свою покажу?..» — «Я ее, говорит, видеть не могу… Она погубила тебя… Ты опустился, упал. Я, говорит, и шел за тем, чтобы тебе это сказать… Ты должен, говорит, бросить жену… ты самородок, она дубина!» Я руками и ногами. А в это время — несут водку. Братец мой осерчал, и весьма осерчал… «Ты, говорит, пьяница! Я хотел, говорит, тебя поднять, а ты свинья…» — «Помилуйте, говорю, братец! Верьте богу, истинно от души!» — «Нет, нет, говорит, я вижу… Это в вас самих, говорит, сидит подлость-то! Хочешь разъяснить ему, а он водку!.. Свинья!..» — «Да, братец», говорю… «Нет, ты просто, говорит, свинья, свинья и свинья… До свиданья! Прощай!» Хлопнул калиткой — и был таков.
Так я больше никого и не видал из родных у себя… Точно, грустно иной раз бывает, всеми оставлен, ну, да зато жена, дай ей бог…»
* * *
Через несколько минут, стоя у окна, я видел, как господин Иванов плелся по тротуару. Шел он тихо, заглядывая во внутренность лавок, и остановился у дверей фруктового магазина. Я видел, как лысый купец взял у него из рук бумагу, посмотрел и опять возвратил, махнув рукой. Иванов вежливо раскланялся и поплелся дальше.
Идиллия *
(Из чиновничьего быта)
Была осень. По небу бродили сероватые тучи и медленно сыпали на мокрую и грязную землю хлопья рыхлого снега.
У растворенных ворот одного небольшого домика в три окна стояло два чиновника, держа друг друга за руки.
— А то зайдемте, Семен Кузьмич, — говорил один из них, в старой шинели, надетой в рукава, с отвисшей из-под капюшона коленкоровой подкладкой.
— Да уж заходить ли? — в раздумье проговорил другой.
— Что там! эва! Заходите — да и только. Право, по одной пропустить истинно приятно!
— Разве по одной?
— Ей-богу; у меня есть этакая особенная… Пойдемте-ко!
— Ну-ну так и быть уж!
И они пошли.
Скоро они вошли в небольшую комнатку. В углу горела лампадка перед образом в большом красном киоте, на котором до самого потолка громоздились просфоры в бумажках, расписанные яйца и другие подобные предметы. По полу расстилались чистые половики, у стен чинно разместилось несколько старых кресел с круглыми спинками.
— Прошу покорно! — сказал хозяин и, наскоро сотворив крестное знамение, направился в чайную.
В это время в соседней комнате на столе кипел самовар. Старшая дочь хозяина, девушка лет семнадцати, разливала чай; мать ее, старушка, сидела тут же. На пороге показался отец.
— Ты с кем это? — спросила жена.
— С Семеном Кузьмичом. Чайку нам дайте да свечу! Поскорее!.. Эй ты, Марфа! — крикнул он горничной, — свечу неси.
— Сейчас принесет, — проговорила жена. — Что это долго так нынче? — прибавила она.
— Да, таки долговато… Ирмосы тянули-тянули. Я думал, и конца не будет…
Проговорив это, муж хотел было удалиться, но какая-то тайна, очевидно, мучила его. Нерешительно подвигаясь к двери, он потирал кулаком спину и необыкновенно тихо заговорил:
— Поясница что-то…
— Опять, небось, распахнулся на паперти?
— Нет… О-ох!.. Как ломит! О-ой!.. Ты бы нам дала по рюмочке, да закусить чего-нибудь.
— Пошли закусочки! — отчаянно произнесла жена.
— Ну что закусочки? Мелет, не знает что!
— Нет, знаю!..
— А ты, сделай милость, молчи… Во сто тысяч раз лучше это будет.
— Что молчи-то? И так все молчу. Совсем дурашная какая-то стала.
— И была-то не больно — тово! Дура дурой и была-то! — бесцеремонно заметил супруг и вошел в залу, аккуратно притворив за собою дверь.
Гость молчал. Молчал и хозяин.
— Намедни у Еноховых «вечную кликали», — наконец проговорил гость.