— Что ж! — повторяла она, поспешно, чуть не с досадой шевеля спицами. — Известно: мать твоя была голубка… голубка, как есть… И отец твой любил ее, как следует мужу, верно и честно, по самый гроб; и никакой другой женщины он не любил, — прибавила она, возвысив голос и сняв очки.
— А робкого она была нрава? — спросил, помолчав, Аратов.
— Известно, робкого. Как следует женскому полу. Смелые-то в последнее время завелись.
— А в ваше время смелых не было?
— Было и в наше… как не быть! Да ведь кто? Так, потаскушка какая-нибудь, бесстыжая. Зашлюндает подол — да и мечется зря… Ей что? Какая печаль? Подвернется дурачок — ей и на руку. А степенные люди пренебрегали. Ты вспомни, разве ты в нашем доме таких видал?
Аратов ничего не ответил и вернулся к себе в кабинет. Платонида Ивановна посмотрела ему вслед, покачала головою и опять надела очки, опять взялась за шарф… но не раз задумывалась и роняла спицы на колени.
А Аратов до самой ночи — нет, нет, да и начнет опять с той же досадой, с тем же озлоблением размышлять об этой записке, о «цыганке», о назначенном свидании, на которое он наверное не пойдет! И ночью она его беспокоила. Ему всё мерещились ее глаза, то прищуренные, то широко раскрытые, с их настойчивым, прямо на него устремленным взглядом, — и эти неподвижные черты с их властительным выражением…
На следующее утро он опять почему-то всё ожидал Купфера; чуть-чуть было не написал ему письма… а впрочем, ничего не делал… всё больше расхаживал по своему кабинету. Он ни на одно мгновенье не допускал в себе даже мысли, что пойдет на этот глупый «рандеву»… и в половине четвертого часа, после торопливо проглоченного обеда, внезапно надев шинель и нахлобучив шапку, украдкой от тетки выскочил на улицу и отправился на Тверской бульвар.
VII
Аратов застал на нем немного прохожих. Погода стояла сырая и довольно холодная. Он старался не размышлять о том, что делал, заставлял себя обращать внимание на все попадавшиеся предметы и как бы уверял себя, что и он так же вышел погулять, как и те прохожие… Вчерашнее письмо находилось у него в боковом кармане, и он постоянно чувствовал его присутствие. Он прошелся раза два по бульвару, зорко вглядываясь в каждую подходившую к нему женскую фигуру, — и сердце его билось, билось… Он почувствовал усталость и присел на лавочку. И вдруг ему пришло в голову: «Ну, а если это письмо написано не ею, а кем-нибудь другим, другой женщиной?» По-настоящему, это для него должно было быть всё едино… и, однако же, он должен был самому себе признаться, что этого он не желал. «Уж очень было бы глупо, — подумалось ему, — еще глупей того!» Нервное беспокойство начинало овладевать им; он стал зябнуть — не извне, а изнутри. Он несколько раз вынул часы из кармана жилета, глядел на циферблат, клал их обратно и всякий раз забывал, сколько оставалось минут до пяти часов. Ему казалось, что все мимо идущие как-то особенно, с каким-то насмешливым удивлением и любопытством оглядывали его. Дрянная собачонка подбежала, понюхала его ноги и стала вертеть хвостом. Он сердито на нее замахнулся. Больше всех надоедал ему фабричный мальчик, в затрапезном халате, который уселся на скамье, по той стороне бульвара — и, то посвистывая, то почесываясь и болтая ногами в громадных прорванных сапогах, то и дело посматривал на него. «Ведь вот, — думал Аратов, — хозяин наверное его ждет — а он тут, лентяй, баклуши бьет…»
Но в это самое мгновенье ему почудилось, что кто-то подошел и близко стал сзади его… чем-то теплым повеяло оттуда…
Он оглянулся… Она!
Он тотчас узнал ее, хотя густая темно-синяя вуаль закрывала ее черты. Он мгновенно вскочил со скамьи — да так и остался, и слова не мог промолвить. Она тоже молчала. Он чувствовал большое смущение… но и ее смущенье было не меньше: Аратов даже сквозь вуаль не мог не заметить, как мертвенно она побледнела. Однако она заговорила первая.
— Спасибо, — начала она прерывистым голосом, — спасибо, что пришли. Я не надеялась… — Она слегка отвернулась и пошла по бульвару. Аратов отправился вслед за нею.
— Вы, может быть, меня осудили, — продолжала она, не оборачивая головы. — Действительно, мой поступок очень странен… Но я много слышала о вас… да нет! Я… не по этой причине… Если б вы знали… Я так много хотела вам сказать, боже мой!.. Но как это сделать… Как это сделать!
Аратов шел с ней рядом, немного позади. Он не видел ее лица; он видел только ее шляпу да часть вуали… да длинную, черную, уже поношенную мантилью. Вся его досада и на нее и на себя вдруг к нему вернулась; всё смешное, всё нелепое этого свиданья, этих объяснений между совершенно незнакомыми людьми, на публичном бульваре, предстало ему вдруг.
— Я явился на ваше приглашение, — начал он в свою очередь, — явился, милостивая государыня (ее плеча тихонько дрогнули — она свернула на боковую дорожку, он последовал за ней), для того только, чтобы разъяснить, чтобы узпать, вследствие какого странного недоразумения вам было угодно обратиться ко мне, человеку вам чужому, который… который потому только и догадался— как вы выразились в вашем письме, — что писали ему именно вы… потому догадался, что вам, в течение того литературного утра, захотелось выказать ему слишком… слишком явное внимание!
Вся эта небольшая речь была произнесена Аратовым тем, хоть и звонким, но нетвердым голосом, каким очень еще молодые люди отвечают на экзамене по предмету, к которому они хорошо приготовились… Он сердился; он гневался… Этот-то самый гнев и развязал его в обыкновенное время не очень свободный язык.
Она продолжала идти по дорожке несколько замедленными шагами… Аратов по-прежнему шел за нею и по-прежнему видел одну эту старенькую мантилью да шляпку, тоже не совсем новую. Самолюбие его страдало при мысли, что вот теперь она должна думать: «Мне стоило только знак подать — и он тотчас прибежал!»
Аратов молчал… он ожидал, что она ему ответит; но она не произносила ни слова.
— Я готов выслушать вас, — начал он опять, — и очень даже буду рад, если могу быть вам чем-нибудь полезен… хотя все-таки мне, признаюсь, удивительно… При моей уединенной жизни…
Но при последних его словах Клара внезапно к нему обернулась — и он увидал такое испуганное, такое глубоко опечаленное лицо, с такими светлыми большими слезами на глазах, с таким горестным выражением вокруг раскрытых губ — и так было это лицо прекрасно, что он невольно запнулся и сам почувствовал нечто вроде испуга — и сожаления и умиления.
— Ах, зачем… зачем вы так… — промолвила она с неотразимо искренней и правдивой силой — и как трогательно зазвенел ее голос! — Неужели мое обращение к вам могло оскорбить вас… неужели вы ничего не поняли?… Ах да! Вы не поняли ничего, вы не поняли, что я вам говорила, вы бог знает что вообразили обо мне, вы даже не подумали, чего мне это стоило — написать вам!.. Вы только о себе заботились, о своем достоинстве, о своем покое!.. Да разве я (она так сильно стиснула свои поднесенные к губам руки, что пальцы явственно хрустнули)… Точно я какие требования к вам предъявляла, точно нужны были сперва разъяснения… «Милостивая государыня…», «мне даже удивительно…», «я могу быть полезным…» Ах я, безумная! Я обманулась в вас, в вашем лице!.. Когда я увидала вас в первый раз… Вот… Вы стоите… И хоть бы слово! Так-таки ни слова?
Она умолкла… Лицо ее внезапно вспыхнуло — и так же внезапно приняло злое и дерзкое выражение.
— Господи! как это глупо! — воскликнула она вдруг с резким хохотом. — Как наше свидание глупо! Как я глупа!.. да и вы… Фуй!
Она презрительно двинула рукою, словно отстраняя его прочь с дороги, и, минуя его, быстро сбежала с бульвара и исчезла.
Это движение рукою, этот оскорбительный хохот, это последнее восклицание разом возвратили Аратову его прежнее настроение и заглушили в нем то чувство, которое возникло в его душе, когда с слезами на глазах она к нему обратилась. Он опять рассердился — и чуть не закричал вслед удалявшейся девушке: «Из вас может выйти хорошая актриса — но зачем вы вздумали надо мной-то комедию ломать?»