свою братью просто презирал — за невежество. Сам он умел читать и писать, выражался правильно и вразумительно — и водки не пил. В церковь ходил редко — так что его раскольником считали. Из себя он был худощав и высок, лицо имел длинное и благообразное, острый нос и нависшие брови, которые он беспрестанно то надвигал, то поднимал; носил просторный опрятный сюртук и сапоги до колен с вырезанными в виде сердца голенищами.
III
В самый день моего прибытия Наркиз, подав мне позавтракать и убрав со стола, остановился в дверях, пристально посмотрел на меня и, поиграв бровями, промолвил:
— Что же вы, сударь, теперь делать будете?
— А я, право, не знаю. Если бы Николай Петрович слово свое сдержал, приехал — мы бы на охоту вместе отправились.
— А вы, стало, сударь, надеялись, что они так в самый раз и приедут, как обещались?
— Конечно, надеялся.
— Гм. — Наркиз опять посмотрел на меня и как бы с сожаленьем покачал головою. — Коли чтением позабавиться желательно, — продолжал он, — от старого барина остались книжки; я их, буде угодно, принесу; только вы их читать не станете, так полагать надо.
— Почему?
— Книжки-то пустые: не для теперешних господ писаны.
— Ты их читал?
— Не читал, не стал бы говорить. Сонник, например… это что ж за книга? * Ну, есть другие… только вы их тоже не станете читать.
— А что?
— Божественные.
Я помолчал… Наркиз помолчал тоже.
— Главное-то мне досадно, — начал я, — в этакую погоду — дома сидеть.
— В саду прогуляйтесь; а не то в рощу сходите. Тут у нас роща за гумном. Не охочи ли вы рыбу ловить?
— А у вас есть рыба?
— Есть, в пруде. Гольцы, пескари, окуни попадаются. Теперь, конечно, настоящая пора прошла: июль на дворе. Ну… а все-таки попытаться можно… Прикажете удочку снарядить?
— Сделай одолжение.
— Я с вами мальчика пошлю… червей насаживать. А то разве самому пойти? — Наркиз, очевидно, сомневался в том, сумею ли я один справиться.
— Пойдем, пожалуйста, пойдем.
Наркиз улыбнулся молча, но во весь рот, потом вдруг надвинул брови… и вышел из комнаты.
IV
Полчаса спустя мы отправились ловить рыбу. Наркиз надел какой-то необыкновенный, ушастый картуз и стал еще величественнее. Он выступал впереди, степенным, ровным шагом; две удочки мерно колыхались на его плече; босоногий мальчишка нес за ним лейку и горшок с червями.
— Тут, возле плотины, на плоту лавочка устроена для удобства, — начал пояснять мне Наркиз, заглянул вперед и вдруг воскликнул: — Эге! Да наши убогие уж тут… Повадились!
Я вытянул из-за него голову и увидал на плоту, на той самой лавочке, о которой он говорил, двух сидевших к нам спиною людей: они преспокойно удили рыбу.
— Кто это? — спросил я.
— Соседи, — отвечал с неудовольствием Наркиз. — Дома-то есть им нечего, так вот они к нам и жалуют.
— А им позволяется?
— Прежний барин позволял… разве вот Николай Петрович не разрешит… Длинный-то — дьячок из заштатных: совсем пустой человек; ну, а тот, что потолще, — бригадир.
— Как бригадир, — повторил я с изумлением. * Одежда на этом «бригадире» была чуть ли не хуже дьячковской.
— Я же вам докладываю: бригадир. И состояние у них было хорошее. А теперь вот из милости угол отведен, и живут… так, чем господь пошлет. Однако, между прочим, как же быть? Заняли они лучшее место… Надо будет дорогих гостей потревожить.
— Нет, Наркиз, пожалуйста, не тревожь их. Мы тут же присядем в стороне: они нам не мешают. Мне с бригадиром хочется познакомиться.
— Как угодно-с. А только что если насчет знакомства… много удовольствия вы, сударь, получить не надейтесь; слабы они очень понятием стали и в «разговорке» тупы… что малый ребенок. И то сказать: восьмой десяток доживают.
— Как его зовут?
— Васильем Фомичом. По фамилии — Гуськов.
— А дьячка как?
— Дьячка-то?.. прозвище ему — Огурец. Его здесь все так величают, а какое его настоящее имя — господь ведает! Пустой человек! Как есть проходимец!
— Они живут вместе?
— Нет, не вместе; да чёрт их… знаете… веревочкой связал.
V
Мы подошли к плоту. Бригадир вскинул на нас глазами… и тотчас устремил их на поплавок; Огурец вскочил, выдернул удочку, снял свою истасканную поповскую шляпу, провел трепетной рукой по жестким желтым волосам, поклонился наотмашь и засмеялся дряблым смехом. Его припухлое лицо изобличало горького пьяницу; съеженные глазки униженно моргали. Он толкнул своего соседа в бок, как бы давая ему знать, что надо, мол, убираться… Бригадир зашевелился на лавочке.
— Сидите, прошу вас, не беспокойтесь, — поспешно заговорил я. — Вы нам нисколько не мешаете. Мы тут поместимся; сидите.
Огурец запахнул свой дырявый балахон, передернул плечами, губами, бородкой… Наше присутствие, видимо, его стесняло… и он бы охотно улизнул, но бригадир снова погрузился в созерцание своего поплавка… «Проходимец» кашлянул раза два, присел на самый край лавочки, положил шляпу на колени и, подобрав под себя свои голые ноги, скромно закинул удочку.
— Клюет? — с важностью спросил Наркиз, медлительно разматывая лесу.
— Штучек пять гольцов залучили, — отвечал Огурец разбитым и сиплым голосом, — да вот они порядочного окунька поймали.
— Да, окунька, — пискливо повторил бригадир.
VI
Я принялся пристально рассматривать — не его, а опрокинутое его отражение в пруде. Оно мне представлялось ясно, как в зеркале, немного темней, немного серебристей. Широкий пруд дышал на нас прохладой; прохладой веяло и от сырого обрывистого берега; и тем слаще была она, что там, над головою, в золотистой и темной лазури, над купами деревьев, ощутительным бременем навис неподвижный зной. Вода не колыхалась около плота; в тени, падавшей на нее с раскидистых прибрежных кустов, блестели, как крохотные светлые пуговки, водяные паучки, описывавшие свои вечные круги; лишь изредка чуть заметная рябь шла от поплавков, когда рыба «шалила» с червяком. Бралась она очень плохо: в течение целого часа мы вытащили двух гольцов и пескаря. Я бы не сумел сказать, почему бригадир возбуждал мое любопытство: чин его не мог на меня действовать; разоренные дворяне и в то время не считались редкостью — и самая его наружность не представляла ничего замечательного. Из-под теплого картуза, закрывавшего всю верхнюю часть его головы до бровей и до ушей, виднелось красное, гладко выбритое, круглое лицо, с маленьким носом, маленькими губками и светло-серыми небольшими глазами. Простоту и слабость душевную и какую-то давнишнюю беспомощную грусть выражало это смиренное, почти детское лицо; в пухлых белых ручках с короткими пальцами было тоже что-то беспомощное, неумелое… Я никак не был в состоянии себе представить, каким образом этот убогий старичок мог когда-то быть военным человеком, командовать, распоряжаться — да еще в екатерининские суровые времена! * Я глядел на него: иногда он надувал щеки и слабо пыхтел, как ребенок, иногда он щурился болезненно, с усилием, как все дряхлые люди. Раз он широко раскрыл и поднял глаза… Они уставились на меня из водной глубины — и странно трогательным и даже значительным показался мне их унылый взор.
VII
Я старался заговорить с бригадиром… но Наркиз не обманул меня: бедный старик действительно очень слаб понятием стал. Он осведомился о моей фамилии и, переспросив меня раза два, подумал, подумал и промолвил, наконец: «Да у нас, кажись, был такой судья. Огурец, был у нас такой судья — ась?» — «Был, был, батюшка, Василий Фомич, ваше благородие, — отвечал ему Огурец, который вообще обходился с ним, как с ребенком. — Был, точно. А удочку вашу мне пожалуйте: у вас червячок, должно, съеден… Съеден и есть».