Не знаю, сколько времени продолжался мой обморок. Когда я пришел опять в себя, Туту лежала подле меня, плавая в крови. Угасающий взор ее встретился с моим взором… Я бросился к ней, чтоб перевязать ее рану. Увы! уже было поздно! Она еще раз полизала мою руку — руку своего убийцы, и умерла в моих объятиях. Тут фурии отчаяния овладели мною… Я убил благодетельницу мою, вторую мою мать!.. Я ожидал, что земля разверзется подо мною; я недостоин был жить на свете. Сердце мое наполнилось ненавистью к Амалии; я стыдился и вместе ненавидел всех. Мне показалось страшно быть в отцовском доме; я боялся, чтоб он не обрушился над моею головою. Всё меня пугало, всё внушало мне ужас. Куда ни бросал я взоры, умирающая Туту представлялась моим глазам; везде я слышал ее голос… На другой день я отправился на французском корабле в Европу.
Не буду рассказывать вам подробно дальнейших похождений моей жизни… Я вступил в службу Французской республики, надеясь в пылу кровавых битв забыть Туту и заглушить упреки совести моей. Я искал смерти, но она упорно меня убегала… Везде, везде тень убитой Туту меня преследовала! В пылу сражения, когда пули летали мимо ушей моих, свист их казался мне визгом бедной обезьяны. Ночью, когда товарищи отдыхали на биваках около огня, я один лежал с открытыми глазами; образ Туту показывался мне и в темной дали, и в дыму, клубящемся над огнем бивак, и в уединенном облаке, отделяющемся от темного неба. Когда утомленные вежды мои смыкались, — я незапно пробуждался и видел лежащую подле меня Туту, плавающую в крови и лижущую мои руки… Ах, мой друг! вы мне, верно, не поверите — да и собственный мой рассудок тому противится, — но я не могу не думать, что тень, меня преследующая, есть тень моей бедной Туту. Иногда, особливо в глухую полночь, я вижу ясно образ моей Туту; я ощущаю ее ласки; мне кажется… нет! мне не кажется, а я точно чувствую, что она лижет мою кровожадную руку…
Так кончил рассказ полковник Фан дер К… Я не отвечал ему ни слова. Тогда день клонился к вечеру, и мне самому показалось, что, кроме нас обоих, в карете находится еще третье существо, которого глаза мои различить не могли. Настала полночь, и мне послышалось, что кто-то царапает по стеклу окна… Я прижался в угол, закрыл глаза; однако заснуть не мог. Во всю ночь тяжкие вздохи полковника и визг бедной Туту раздавались в ушах моих.
На другой день, рано поутру, мы прибыли в Петербург; я расстался с Фан дер К… и с тех пор не видал его. Говорят, что он вскоре потом поехал в Новую Голландию, где съеден был дикими… Мир тени его! Лучше быть съедену дикими, нежели мучиться угрызениями совести.
Рассказанную вами теперь повесть, — сказал я Двойнику, — охуждать я не буду как из свойственной мне учтивости, так и потому, что она действительно показалась мне довольно занимательною. При всем том не могу не заметить, что все рассказы ваши немного отзываются какою-то оригинальностию, которая не всякому понравится. Намедни говорили вы о графе, который помешался в уме оттого, что влюбился в куклу. А теперь и того лучше… Полковник — военный человек, привыкший к ужасам войны, — сходит с ума оттого, что когда-то застрелил обезьяну!.. Воля ваша, почтенный Двойник, а такие происшествия что-то не в природе!
— Не в природе? — вскричал Двойник, — я вижу, любезный Антоний, что вы не очень внимательно наблюдали природу человека. Нет деяния столь безумного, до которого не мог бы доведен быть человек, не умеющий обуздать своего воображения… Это говорю я относительно похождений графа N. Что же касается до полковника Фан дер К…, то безумие его (если так назвать это можно) происходило от иных причин. Фан дер К… мучила совесть — этот верный и строгий Аргус, которого сто глаз бдительно надсматривают за всеми поступками нашими, пока мы сами не усыпили его. Страдания полковника проистекли от неблагодарности его к Туту; а неблагодарность, любезный Антоний, есть преступление столь гнусное, что чувствительный человек, имевший несчастие поступить так бесчеловечно с благодетельницей своей — хотя бы она была и обезьяна, — никогда не может быть покоен, если не найдет средств загладить вину свою! В свете на каждом шагу мы встречаем людей неблагодарных; но порок этот оттого не менее гнусен, что он обыкновенен.
— Согласен, почтенный Двойник, что, смотря с этой точки на мучения Фан дер К…, их понять нетрудно. Не буду спорить с вами также и о том, что неблагодарность часто в свете встречается. Но согласитесь же и вы со мною, что, с другой стороны, столь же нередко встречаем мы людей, требующих благодарности, не имея ни малейшего на то права. Нет ничего обыкновеннее, как слышать упреки в неблагодарности, и я часто удивлялся бесстыдству некоторых людей, кои или требуют неистощимой признательности за самые маловажные услуги, или даже называют себя благодетелями за то, что в таком-то случае не столько нам вредили, сколько, по мнению их, они имели к тому возможности!
— И то и другое нехорошо, любезный Антоний; и для того-то поставьте себе за правило: за оказанные вам благодеяния или услуги считайте себя вечным должником, хотя бы вы имели счастие воздать за оные во сто крат; собственные же ваши услуги и благодеяния, как бы они ни были велики, считайте всегда безделками. Но пора нам расстаться; мы сегодня просидели долее обыкновенного.
— Прощайте, почтенный Двойник! Если б вы не так устали, то я бы желал узнать от вас: в самом ли деле обезьяны на острове Борнео таковы, как изображает их Фан дер К…?
— Охотно удовлетворю ваше любопытство. Но оставим до зав… тра… э… тот… раз… го… вор… Про… щай… те!..
Двойник исчез, и последние слова его так уже были невнятны, что я до сих пор еще не знаю, точно ли он их произнес, или мне только так показалось.
Конец второй части
Черная курица, или Подземные жители
Волшебная повесть для детей
Лет сорок тому назад в С.-Петербурге, на Васильевском острову, в Первой линии, жил-был содержатель мужского пансиона, который еще и до сих пор, вероятно, у многих остался в свежей памяти, хотя дом, где пансион тот помещался, давно уже уступил место другому, нисколько не похожему на прежний. В то время Петербург наш уже славился в целой Европе своею красотою, хотя и далеко еще не был таким, как теперь. Тогда на проспектах Васильевского острова не было веселых тенистых аллей: деревянные подмостки, часто из гнилых досок сколоченные, заступали место нынешних прекрасных тротуаров. Исакиевский мост — узкий в то время и неровный — совсем иной представлял вид, нежели как теперь; да и самая площадь Исакиевская вовсе не такова была. Тогда монумент Петра Великого от Исакиевской церкви отделен был канавою; Адмиралтейство не было обсажено деревьями; манеж Конногвардейский не украшал площади прекрасным нынешним фасадом; одним словом, Петербург тогдашний не то был, что теперешний. Города перед людьми имеют, между прочим, то преимущество, что они иногда с летами становятся красивее… впрочем, не о том теперь идет дело. В другой раз и при другом случае я, может быть, поговорю с вами пространнее о переменах, происшедших в Петербурге в течение моего века, — теперь же обратимся опять к пансиону, который, лет сорок тому назад, находился на Васильевском острову, в Первой линии.
Дом, которого теперь — как уже вам сказывал — вы не найдете, был о двух этажах, крытый голландскими черепицами. Крыльцо, по которому в него входили, было деревянное и выдавалось на улицу… Из сеней довольно крутая лестница вела в верхнее жилье, состоявшее из осьми или девяти комнат, в которых с одной стороны жил содержатель пансиона, а с другой были классы. Дортуары, или спальные комнаты детей, находились в нижнем этаже, по правую сторону сеней, а по левую жили две старушки, голландки, из которых каждой было более ста лет и которые собственными глазами видали Петра Великого и даже с ним говаривали. В нынешнее время вряд ли в целой России вы встретите человека, который бы видал Петра Великого: настанет время, когда и наши следы сотрутся с лица земного! Всё проходит, всё исчезает в бренном мире нашем… Но не о том теперь идет дело!