Вяземский горько усмехнулся.
— Меня уж и так боятся, — сказал он, — не надо мне плакуна твоего. Называй другие травы.
— Есть еще адамова голова, коло болот растет, разрешает роды и подарки приносит. Есть голубец болотный; коли хочешь идти на медведя, выпей взвару голубца, и никакой медведь тебя не тронет. Есть ревенка-трава; когда станешь из земли выдергивать, она стонет и ревет, словно человек, а наденешь на себя, никогда в воде не утонешь.
— А боле нет других?
— Как не быть, батюшка, есть еще кочедыжник, или папоротник; кому удастся сорвать цвет его, тот всеми кладами владеет. Есть иван-да-марья; кто знает, как за нее взяться, тот на первой кляче от лучшего скакуна удерет.
— А такой травы, чтобы молодушка полюбила постылого, не знаешь?
Мельник замялся.
— Не знаю, батюшка, не гневайся, родимый, видит бог, не знаю!
— А такой, чтобы свою любовь перемочь, не знаешь?
— И такой не знаю, батюшка; а вот есть разрыв-трава; когда дотронешься ею до замка али до двери железной, так и разорвет на куски!
— Пропадай ты с своими травами! — сказал гневно Вяземский и устремил мрачный взор свой на мельника.
Мельник опустил глаза и молчал.
— Старик! — вскричал вдруг Вяземский, хватая его за ворот, — подавай мне ее! Слышишь? Подавай ее, подавай ее, леший! Сейчас подавай!
И он тряс мельника за ворот обеими руками.
Мельник подумал, что настал последний час его.
Вдруг Вяземский выпустил старика и повалился ему в ноги.
— Сжалься надо мной! — зарыдал он, — излечи меня! Я задарю тебя, озолочу тебя, пойду в кабалу к тебе! Сжалься надо мной, старик!
Мельник еще более испугался.
— Князь, боярин! Что с тобой? Опомнись! Это я, Давыдыч, мельник!.. Опомнись, князь!
— Не встану, пока не излечишь!
— Князь! князь! — сказал дрожащим голосом мельник, — пора за дело. Время уходит, вставай! Теперь темно, не видал я тебя, не знаю, где ты! Скорей, скорей за дело!
Князь встал.
— Начинай, — сказал он, — я готов.
Оба замолчали. Все было тихо. Только колесо, освещенное месяцем, продолжало шуметь и вертеться. Где-то в дальнем болоте кричал дергач. Сова завывала порой в гущине леса.
Старик и князь подошли к мельнице.
— Смотри, князь, под колесо, а я стану нашептывать.
Старик прилег к земле и, еще задыхаясь от страха, стал шептать какие-то слова. Князь смотрел под колесо. Прошло несколько минут.
— Что видишь, князь?
— Вижу, будто жемчуг сыплется, будто червонцы играют.
— Будешь ты богат, князь, будешь всех на Руси богаче!
Вяземский вздохнул.
— Смотри еще, князь, что видишь?
— Вижу, будто сабли трутся одна о другую, а промеж них как золотые гривны!
— Будет тебе удача в ратном деле, боярин, будет счастье на службе царской! Только смотри, смотри еще, говори, что видишь?
— Теперь сделалось темно, вода помутилась. А вот стала краснеть вода, вот почервонела, словно кровь. Что это значит?
Мельник молчал.
— Что это значит, старик?
— Довольно, князь. Долго смотреть не годится, пойдем!
— Вот потянулись багровые нитки, словно жилы кровавые; вот будто клещи растворяются и замыкаются, вот…
— Пойдем, князь, пойдем, будет с тебя!
— Постой, — сказал Вяземский, отталкивая мельника, — вот словно пила зубчатая ходит взад и вперед, а из-под нее словно кровь брызжет!
Мельник хотел оттащить князя.
— Постой, старик, мне дурно, мне больно в суставах… Ох, больно!
Князь сам отскочил. Казалось, он понял свое видение.
Долго оба молчали. Наконец Вяземский сказал:
— Хочу знать, любит ли она другого!
— А есть ли у тебя, боярин, какая вещица от нее?
— Вот что нашел я у калитки!
Князь показал голубую ленту.
— Брось под колесо!
Князь бросил.
Мельник вынул из-за пазухи глиняную сулею.
— Хлебни! — сказал он, подавая сулею князю.
Князь хлебнул. Голова его стала ходить кругом, в очах помутилось.
— Смотри теперь, что видишь?
— Ее, ее.
— Одною?
— Нет, не одну! Их двое: с ней русый молодец в кармазинном кафтане, только лица его не видно. Постой! Вот они сплываются… все ближе, ближе… Анафема! они целуются! Анафема! Будь ты проклят, колдун, будь проклят, проклят!
Князь бросил мельнику горсть денег, оторвал от дерева узду коня своего, вскочил в седло, и застучали в лесу конские подковы. Потом топот замер в отдаленье, и лишь колесо в ночной тиши продолжало шуметь и вертеться.
Глава 4. Дружина Андреевич и его жена
Если бы читатель мог перенестись лет за триста назад и посмотреть с высокой колокольни на тогдашнюю Москву, он нашел бы в ней мало сходства с теперешнею. Берега Москвы-реки, Яузы и Неглинной покрыты были множеством деревянных домов с тесовыми или соломенными крышами, большею частью почерневшими от времени. Среди этих темных крыш резко белели и краснели стены Кремля, Китай-города и других укреплений, возникших в течение двух последних столетий. Множество церквей и колоколен подымали свои золоченые головы к небу. Подобные большим зеленым и желтым пятнам, виднелись между домами густые рощи и покрытые хлебом поля. Через Москву-реку пролегали зыбкие живые мосты, сильно дрожавшие и покрывавшиеся водою, когда по ним проезжали возы или всадники. На Яузе и на Неглинной вертелись десятками мельничные колеса, одно подле другого. Эти рощи, поля и мельницы среди самого города придавали тогдашней Москве много живописного. Особенно весело было смотреть на монастыри, которые, с белыми оградами и пестрыми кучами цветных и золоченых голов, казались отдельными городами.
Надо всею этою путаницей церквей, домов, рощ и монастырей гордо воздымались кремлевские церкви и недавно отделанный храм Покрова богоматери, который Иоанн заложил несколько лет тому назад в память взятия Казани и который мы знаем ныне под именем Василия Блаженного. Велика была радость москвитян, когда упали наконец леса, закрывавшие эту церковь, и предстала она во всем своем причудливом блеске, сверкая золотом и красками и удивляя взор разнообразием украшений. Долго не переставал народ дивиться искусному зодчему, благодарить бога и славить царя, даровавшего православным зрелище, дотоле не виданное. Хороши были и прочие церкви московские. Не щадили москвитяне ни рублей, ни трудов на благолепие домов божиих. Везде видны были дорогие цвета, позолота и большие наружные иконы во весь рост человеческий. Любили православные украшать дома божии, но зато мало заботились о наружности своих домов; жилища их почти все были выстроены прочно и просто, из сосновых или дубовых брусьев, не обшитых даже тесом, по старинной русской пословице: не красна изба углами, а красна пирогами.
Один дом боярина Дружины Андреевича Морозова, на берегу Москвы-реки, отличался особенною красотою. Дубовые бревна были на подбор круглы и ровны; все углы рублены в лапу, дом возвышался в три жилья, не считая светлицы. Навесная кровля над крутым крыльцом поддерживалась пузатыми, вычурными столбами и щеголяла мелкою резьбою. Ставни были искусно расписаны цветами и птицами, а окна пропускали свет божий не сквозь тусклые бычачьи пузыри, как в большей части домов московских, но сквозь чистую, прозрачную слюду. На широком дворе стояли службы, кладовые, сушилы, голубятня и летняя опочивальня боярина. Ко двору примыкали с одной стороны домовая каменная церковь, с другой — пространный сад, окруженный дубовым частоколом, из-за которого подымались красивые качели также с узорами и живописью. Словом, дом выстроен был на славу. Да и было на кого строить!
Боярин Дружина Андреевич, телом дородный, нрава крутого, несмотря на свои преклонные лета, недавно женился на первой московской красавице. Все дивились, когда вышла за него двадцатилетняя Елена Дмитриевна, дочь окольничего Плещеева-Очина, убитого под Казанью. Не такого жениха прочили ей московские свахи. Но Елена была на выданье, без отца и матери; а красота девушки, при нечестивых нравах новых царских любимцев, бывала ей чаще на беду, чем на радость.